Оба и смеялись, и были мрачны, относились к себе и к окружающему критически.
К подъезду, большому, с каменными плитами-перилами, на которых вечерами и ночами были долгие беседы, целый клуб из дворников, ночных сторожей и городовых, была подана извощичья карета моих родителей. Наш постоянный, старый и сердитый кучер Ларион, очень обижавшийся, когда моя мать внушала ему, что ему пить вредно, и находивший, что без двух стаканов водки ему невозможно влезть на козлы, повез их в Кремль. Я смотрела из большого окна залы. Львов увидал, покачал головой и, вздернув комическим жестом плечи, закрыл лицо руками, словно желая спрятаться... За обедом шли рассказы... Архиерей сказал в речи, что самое плохое место могут скрасить честные люди...
Мужики Зюзеньской, Мареинской и, кажется, Нагатинской волостей восторженно встретили назначение Львова, которого знали по прежней службе, -- поднесли ему просфору на деревянном блюде.
Брат с гордостью рассказывал об этом. То, что блюдо было деревянное, особенно нравилось нам.
У Львова было совсем особенное умение говорить с народом, с толпой, хотя вовсе не было исключительного красноречия. Меня очень занимало это. Всюду, где были осложнения, неприятности, даже волнения, -- посылали его, и все обходилось.
Когда приятели сослуживцы рассказывали о каких-нибудь "бунтах" и "историях", он слушал, посмеиваясь.
-- Ну, а вы? Что бы вы сделали? Как вы на них действуете? -- допрашивала я.
-- Не знаю, -- отвечал он спокойно: -- да, никак. Ну, поговорил бы, потрепал по плечу... Посмеялся бы...
Я никогда не видала его хвастливым. Скромность врожденная, искренняя, простая светилась всегда во всей его высокой фигуре, в лице, в серьезных, острых, думающих глазах.
Скоро и Львов и брат бросили службу и поселились вместе в Туле. Брат служил по юстиции, Львов по земству, Председателем Управы.