-- В вашем мире, единожды навсегда населенном, нет зачатия; число ваших тварей всегда одинаково, без убыли и приращения!
-- И может ли это быть иначе? Конечно, человеческая натура должна разрушиться; натура вещей, окружающих человека, будет уничтожена! Но покажите мне лучшее средство!
-- Я, Мервиль? Разве я творец? Могу ли начертать новый, совершеннейший план создания? Могу ли сотворить другую вселенную?
-- Но ты человек, и можешь возможности отличать от невозможностей! Отвечай мне, Шевро: в сем новом, мечтательном мире твоем должны ли остаться преимущества прежнего, существенного; должны ли сохраниться сии драгоценные, сладостные узы, которые некогда соединяли тебя с Эльминою, с Луи, со всеми обладавшими твоим сердцем? Или, может быть, ты мыслишь так же, как мыслила Эльмина, когда хотела укрыться от грома и в то же время быть неразлучною с своим супругом? Скажи, должны ли сии связи лучше не существовать вечно, нежели быть подверженными разрушению?
-- О Мервиль!
-- Итак, если они существуют, то и конечность их необходима: в сей самой конечности заключается их источник!
-- Но так безвременно как жестоко, как страшно быть разрушенными!
-- Нет, Шевро, когда натура не встречает препоны своим действиям, тогда и связи сии разрушаются медленно, мало-помалу, неприметно. Дряхлая старость и нечувствительное прекращение -- вот существенные условия человеческой жизни! Тысяча тысяч причин могут уничтожить сии условия, в отдаленнейших прародителях наших уничтожить, и тем самым открыть дорогу к новым жалобам; но и сии самые причины принадлежат к порядку натуры. Уничтожь их мысленно, и ты увидишь, какие следствия произведет сие уничтожение, может быть, столь же пагубные и печальные, как и самое уничтожение смерти. Но, Шевро, возвратимся к твоей первоначальной мысли: ты отвергаешь смерть, не раннюю, безвременную, ужасную, но смерть вообще, прекращение жизни. Шевро, на высоте общего, на которую я теперь возведен самим тобою, царствует свет; во глубине особенного сумрак; в пропасти единственного грозная мрачность. Здесь душа исчезает в ужасном множестве погибшего, в бесконечной разнообразности погубления. Одно совершенство, одна благодетельность и необходимость общих законов объясняют несколько наши испытующие взоры. С законом смерти, мы уверились, соединяется закон начатия; на беспрерывном, всегдашнем уменьшении тварей основана возможность их беспрерывного, всегдашнего размножения; и вот почему смерть, как я наименовал ее прежде, есть первый, величайший благотворитель жизни. Одна она производит любовь, сей обильный источник чистейших наслаждений, сей обильный источник благороднейших преимуществ человека; одна она производит сии частные, драгоценные связи семейственного круга и сию обширную целостность круга общественного, в котором все отдельные связи в единый узел совокупляются; наконец ей одной благодаря за все сии преимущества ума и сердца, которые возносят нас выше грубого, уединенного дикаря; за сию образованность и благородство, истекающие из общежития, за просвещения, за науки, искусства; за все сии мирные, животворные добродетели, озаряющие человеческую душу. Теперь, Шевро, признай оные ужасные следствия, которые могло бы иметь изменение природы, когда бы всевидящий Промысл не возбранил его человеку; признай безрассудность и слепоту нашего высокомерия, которое дерзает ограниченные, ничтожные замыслы человека ставить наряду с чудесною премудростию Создателя. Мы хотим быть творцами и являемся ужасными разрушителями; хотим сохранить бытие наших любезных и похищаем у него все достойное сохранения; вооружаемся таким бешенством, каким никогда самая ненависть не вооружалась, и преследуем бытие в самых главнейших его началах, в оном великом, неизменяемом законе, на котором самая жизнь наша основана, в котором и каждая радость нашей жизни почерпается. Ни слова о бесчисленном множестве противоречий, представляющихся моему взору. Отвечай мне, Шевро: не должны ли мы краснеться вместе с Эльминою, не должны ли скорее возвратиться в тот прекрасный Эдем, который оставили так безрассудно, и наконец не должны ли перенести минутных ужасов грозы для оных бесчисленных, высоких радостей, которыми наш Эдем украшается?
Шевро, не отвечая ни слова, устремил глаза в землю; рассудок его, казалось, был убежден, но лицо сохранило свою унылость и мрачность. Мервиль почувствовал, что лекарство, им употребленное, не могло быть действительным; что горестное сердце не силою мыслей, а силою впечатлений, не доказательствами, а чувствами исцеляется, и решился употребить другое вернейшее средство для развлечения своего меланхолического друга. Между тем буря утихла, тучи рассеялись. Шевро, утомленный разговором, который опять самым чувствительным образом растрогал его раны, поспешил проститься с Мервилем, и старик едва успел ему сказать, что в первый свободный день посетит его в городе и будет требовать от него такой услуги, от которой совершенно зависит спокойствие его сердца. Шевро пожал Мервилеву руку, и улыбка, запечатленная сердечным, глубоким прискорбием, была единственным его ответом.
Мервиль имел в предмете богатство и благотворительность своего друга. Шевро, говорил он сам с собою, как мог бы ты наслаждаться своим великодушием, которое отирает слезы такого множества несчастных, когда бы не посредники раздавали твои благотворения; когда бы трогательная благодарность спасаемых тобою сама прямо к твоему сердцу доходила; когда бы собственными глазами ты видеть мог первую улыбку отрады на устах, увядших от страдания, первый луч удовольствия в очах, помраченных скорбию! Один от чрезмерной разборчивости, другой от великодушия, излишне строгого, теряют сладостную награду милосердия. Так! Добродушие и чувствительность моего друга да возвратят ему привязанность к жизни: он должен видеть предмет своих благотворении, должен быть тронут им до глубины сердца; должен почувствовать к нему любовь; но первым предметом его благости пусть будет младенец, прелестная невинность, чистая, неиспорченная натура, творение осиротевшее, творение, готовое найти в моем друге отца нежнейшего, преисполненного любовию: в противном случае ложный стыд может его отдалить, или мысль о притворной, подделанной чувствительности отравит его благородное наслаждение!