Человек, которого она любила в молодости, имел влияние на всю её жизнь. Его звали Васильевым. Он отличался умом блестящим, внешним огнём и страстным, ничем не обузданным воображением. Он бредил искренно Марьей Михайловной и проливал искренние слёзы, расставаясь с ней, однако расстался, хотя она была готова, при первом его слове, идти за ним, куда бы он её ни повёл. Сердцем он не любил ни одной женщины. Этот человек родился артистом, но не в прозу и не в стихи облекал он свою фантазию: он переносил её с одного предмета на другой, бросался из стороны в сторону, останавливаясь минутно то на искусстве, то на мистицизме, то на любви. Когда женский образ бросался ему в глаза, он его пересоздавал на свой лад, и сам преобразовывался в полубога, в Пигмалиона -- он одушевлял статуи. В минуты увлечения его гордость и самолюбие разыгрывались до смешных размеров; но когда воображение остывало, он упадал духом до унижения, до самопрезрения. Верен он остался только самому себе до конца жизни. Препятствия охладили его любовь к Марье Михайловне, и внезапное охлаждение не открыло ему глаз на несостоятельность его чувства. Он был убеждён, что покоряется неизбежности. Прощаясь с Марьей Михайловной, он говорил ей, чтоб она шла вперёд, что жизнь не пустая шутка, которую бы можно было принести в жертву предрассудку, и прислал ей Фауста с надписью:
Celui a qui l'on a fait tort te salue.
В природе Марьи Михайловны были и воля, и сила, и до известной степени положительность, но с таким человеком, как Васильев, не сойдёшься даром. Её ослепление прошло уже давно; любовь остыла со временем, но всё ей казалось мёртво и бесцветно в сравнении с его образом, с безрассудными, но возвышенными бреднями, с которыми он её ознакомил. Она возненавидела всё пошлое, грубое; в её отвращении к Гальянову ещё отражался Васильев.
Для себя, как и для Жени, она не допускала возможности полюбить мишуру, и Женя упала бы в её глазах, если бы тот же самый испорченный, но мягкий сердцем Васильев не научил её снисхождению к душевным слабостям. Главный вопрос состоял в том: будет ли век ошибаться её сестра и покорится ли безусловно влиянию мужа, или поймёт и возненавидит его? Середины не было.
Прошло три недели со свадьбы Жени. Марья Михайловна ездила к ней на целый день в подмосковную и часто получала от неё письма. Вот одно из них:
"Я часто думаю о тебе, Маша. За что ты не знала счастья, и за что я так счастлива? Я слишком счастлива. Мне становится страшно за себя.
Ты не поймёшь, как я счастлива! Я поняла только теперь значение этого слова: идеал. Идеал -- это мы сами, это наши мысли, чувства, убеждения, и когда эти мысли, чувства, убеждения олицетворились в другом, наш идеал воплотился. Оттого-то он - это я, а я -- это он. Оттого-то любовь состоит из самоотвержения и эгоизма. Я себя люблю в нём, а он себя любит во мне. Вот почему мы неразрывно принадлежим друг другу. Я чувствую, что день ото дня я буду расти нравственно, так меня возвышает в моих собственных глазах мысль, что я, именно я, должна удовлетворить потребностям его прекрасной души. С тех пор как я его люблю, меня мучит мысль, что я ещё ничего не сделала хорошего. Я хочу возвратить потерянное время, и у меня столько желаний, столько планов, что я не знаю, за что приняться, куда броситься, как привести в порядок мои мысли. Мне бы хотелось с радости обнять весь мир и поцеловать его; мне бы хотелось осчастливить каждого прохожего, озолотить каждого бедняка. Но как приступить к делу? С чего начать? Во-первых, мне хочется устроить судьбу бедного семейства, которому ты помогаешь. Я ему жертвую деньгами, назначенными на покупку вещей и платьев, которые мы не успели сделать для приданого. Я хочу лишить себя чего-нибудь, чтоб иметь право жить в раю; иначе меня будет преследовать мысль, что вот я в раю, а возле меня бедняки трудятся день и ночь, чтобы не умереть с голоду. Да то ли ещё я сделаю! Есть люди, любящие друг друга, и они расстаются за недостатком денег. Но они мне, то есть ему и мне, будут обязаны своим счастьем. Боже мой! Да это блаженство в блаженстве. Так вот для этого-то, с целью устроить их счастье, я буду трудиться, и трудовыми, и судьбой данными деньгами делиться с ними. Мне в особенности дорога его деликатность. Il a das delicatesses feminines cet homme, Marie. Ты знаешь, как он всегда смеётся и подтрунивает, когда я уверяю, что видала его когда-то в средневековом костюме? Но мне дорого это убеждение, я не хочу с ним расстаться, и что же? На днях он подарил мне свой фотографический портрет в этом костюме. Ты думаешь всё? Нет! Он велел разбить негатив, чтоб я одна обладала и моделью, и портретом. Как ты его полюбишь, когда узнаешь его покороче, Маша! Он не умеет лгать даже в безделицах, даже в шутку. Вчера к нему приехал один сосед, по-моему, прескучный. Я советовала Феде отговориться от посетителя головною болью; он не согласился. Говорит: "Ведь это неправда"; и целый день выслушивал его пустую болтовню. Вообрази, мы скоро переезжаем в Москву. Theodore подвержен хандре, и когда с ним начинаются припадки хандры, для него необходима перемена места. Вот уже несколько дней он молчалив и задумчив. Это меня тревожило тем более, что он отделывался от моих вопросов общими местами: "Да ничего; я здоров, я весел...". Сегодня, наконец, я узнала, что он иногда хандрит. Мы приедем в Москву для отыскивания квартиры. Поищи, пожалуйста, в твоём соседстве. Главное условие: большой кабинет для Феди. Устройство этого кабинета меня так занимает, что вчера я видела его во сне. Будет прелесть! Во-первых, я устрою в нём камин. По обеим сторонам камина мраморные статуи... Но всего не перескажешь в письме. Словом, он любит всё хорошее. Прихоть для иной природы необходимее насущного хлеба. Я заметила, что это самые богатые природы...".
"Презренной прозой говоря", припадки хандры Гальянова обьяснялись очень просто: скукой, которую он уже начинал испытывать с глазу на глаз с Женей. После первых дней обладанья для него исчезла, с прелестью новизны, вся прелесть Жени. Он так сжился с женскою распущенностью, со сплетнями, с цинизмом, что приёмы другого кружка казались ему натянутыми и стеснительными. Он напрягал своё воображение, чтобы найти предмет разговора, и на каждом слове боялся промахнуться. Между им и Женей не было связи, какою единит людей развитость чувства, вкуса, понятий. Ему хотелось возвратиться в Москву, где его ожидал старый приятельский кружок Анны Павловны Кедровой, благо самой Анны Павловны не было в Москве. Она внушала Гальянову безотчётный страх. Он так трусил пред расправой с нею, что долго не решался распечатать её первое письмо и не отвечал на него.
Марья Михайловна внушала ему страх другого рода. Он боялся её как женщины, разгадавшей его с первого взгляда. Уже не раз пытался он восстановить Женю против сестры, но тут прекращалось его влияние. Женя повторяла, что он подружится с Марьей Михайловной, как скоро узнает её покороче.
Отыскиванье квартиры служило достаточным предлогом для частых поездок в Москву. Женя обходила с Марьей Михайловной московские улицы, а Гальянов проводил день в приятельском кружке и вечером объявлял Жене, что он ничего не отыскал порядочного.