<...> Немножко затруднительно начинать через 4 года прерванную переписку. Но мысль, что Ярославцов есть Ярославцов, а Ершов -- Ершов, эта мысль толкает мое перо писать по-прежнему, как бы этих 4 лет не было и как бы мы вчера расстались друг с другом. Итак, давай твою секретарскую руку и слушай, как хрустят составы ее под пожатием дюжего сибиряка. -- Ты, может быть, спросишь: что заставило меня писать к тебе? Очень простое обстоятельство -- две строки в письме книгопродавца Крашенинникова, который пишет, что "я разговаривал об издании Конька с секретарем цензурного комитета Ярославцовым, назвавшимся вашим коротким приятелем". А! -- подумал я, -- коли Ярославцов мой приятель, так надо написать приятелю грамотку. Ответит он на нее -- спасибо ему, не ответит -- нехай его... Теперь, когда дело объяснено вполне и удовлетворительно, скажу, что давно уже я сбирался черкнуть несколько слов тебе и Т[ре]борну, но лень, проклятая лень, сибирская лень, всегда служила помехою. <...>
Не считай, любезный А. К., этого письма за письмо и не ищи в нем связи. После долгой разлуки сильно накопляется разных вопросов, что не знаешь, с которого начать. Твой ответ, которого я ожидаю ровно через 1 1/2 месяца, подаст сигнал к письменной перестрелке с тобою и со всеми, кто только обо мне вспомнит и черкнет хоть два слова охотно. Поэтому передай мой вызов Т[ре]борну, Г[ригорье]ву, П[ожарско]му, Б[енедик]тову, всем, которые только помнят ерша ершовича. А между прочим, так как в цензуре теперь обретается некая рукопись, называемая Осенние вечера, то прошу изложить свое мнение по правилу нелицеприятного судьи, т. е. не ведая ни жалости, ни гнева. П. А. Плетнев отозвался об ней очень лестно, но мне все-таки хочется знать мнение людей, похожих на А. К. Ярославцова. <...>
А. К. ЯРОСЛАВЦОВУ
6 августа 1852. Тобольск
<...> Твое письмо, без преувеличения, заставило меня помолодеть целыми десятью годами. Те же чувства, тот же привет! Значит, судьба недаром выбрала тебя, чтоб снова затянуть узел дружбы, который от обстоятельств места и времени начинал уже, если не развязываться, по крайней мере, ослабевать. Прекратив переписку с вами, я был точно сирота. И если б не семейный очаг, то, право, мне негде бы было согреться. Что за люди? Что за души? Нет, надо пожить здесь, чтоб вполне постигнуть -- что значит безлюдье в многолюдстве. Ты спросишь, что же привязывает тебя к этому пустырю? А вот что: через четыре года срок мой на пенсион и я -- вольный казак; буду иметь насущный хлеб для себя, жены и трех ребятишек, а это в здешнем мире, право, не безделица. -- Душевно благодарю тебя за ласковый отзыв об Осенних вечерах и за дружеский вызов устроить их печатную судьбу. Отдаю их тебе в полное распоряжение. Печатай их -- как и где тебе угодно. Всего лучше условиться с каким-нибудь книгопродавцем, чтоб он напечатал их на свой счет и издержки печатания выручил из продажи первых экземпляров. От этого ни я, ни издатель в накладе не будем. Цену за два томика можно бы назначить 2 р. сер. Я думаю -- это недорого. -- Только, пожалуста, пощади моего Таз-башика. Он хоть немножко и сален, но, право, не глупый малый и, может быть, найдет своих любителей. -- Но имени моего я не буду выставлять на показ почтеннейшей публике; впрочем, не потому, чтобы я стыдился своего детища, а просто потому, что я слишком берегу свое имя, чтобы, при всяком случае, делать из него, по словам покойного Пушкина, мишень для камней и грязи гг. журналистов. Хорошо -- так будет хорошо и без имени, а плохо -- так никакое имя не поможет. Притом прохождение Осенних вечеров таково, что неуспех их не может слишком огорчить меня, разве только посетует карман -- и только. Видишь ли, в прошлом году, наскучив неудачами по службе, я задумал было переселиться в Питер -- с мыслию, что если и там не повезет служба, так, может быть, вывезет перо. Поэтому нужно было попробовать -- не разучился ли я писать. Вот я и придумал несколько самых простых сюжетов и стал рассказывать их на разные манеры. В две недели Вечера были написаны и переписаны и даже прочитаны в одном образованном доме (фон Визиных). Отзыв их решил меня послать Вечера к Плетневу, которого отзыв был так же лестен для меня, как и твой, и почти одного с твоим содержания. Купец Крашенинников взялся было издать их, но, не знаю, почему-то раздумал. Вот пока вся история моего творения или, лучше, печения. Не знаю, была ли рукопись у вас в переборке, т. е. в цензуре, и в каком виде она воротилась оттуда. -- Но, ради Бога, скажи мне: за что такая немилость к Коньку? Что в нем такого, что могло бы оскорбить кого бы то ни было?.. Нельзя ли, по крайней мере, напечатать Конька в прежнем виде. Похлопочи, А. К., и если успеешь, то уполномочиваю тебя заключить с Крашенинниковым те же условия, какие я предложил ему, т. е. за право издания 300 р. с; 200 руб. -- при отдаче в типографию и 100 руб. -- по истечении года, да сверх того 25 экземпляров издания. -- Письмо оканчивается, а я не написал еще и половины того, что думал. Поспешу другим письмом, не дожидаясь ответа. Поцелуй Т[ре]борна. Поклон всем знакомым, если только они еще есть у меня.
В. А. ТРЕБОРНУ
14 июня 1856. Тобольск
<...> Конек мой снова поскакал по всему русскому царству. Счастливый ему путь! Крестный батюшка его, Крашенинников, одел его очень чисто и хвалит крестника напропалую. Журнальные церберы пока еще молчат: или оттого, что не обращают на него ни малейшего внимания, или собирая громы для атаки. Но ведь конек и сам не прост. Заслышав, тому уже 22 года, похвалу себе от таких людей, как Пушкин, Жуковский и Плетнев, и проскакав в это время во всю долготу и широту русской земли, он очень мало думает о нападках господствующей школы и тешит люд честной, старых и малых, и сидней, и бывалых, и будет тешить их, пока русское слово будет находить отголосок в русской душе, т. е. до скончания века. <...>
Желал бы я знать, что ты делал или, по крайней мере, что думал в 10-е июня. А я в этот день готов был и молиться, и прыгать. Эти две несоединимые вещи очень легко объясняются тем, что 10 июня твой Петр выслужил полную пенсию и, значит, несколько обеспечил судьбу своих ребятишек. Будь он один, в этот же день он подал бы просьбу об отставке; но так как у него жена и пятеро ребят, то он подал просьбу о пенсии и вместе о позволении послужить еще 5 лет. <...>