-- Чего ты хочешь, Гвинни? -- спросил бы он.

-- Ох! -- сказала бы она. -- На дворе гроза, я боюсь! -- И разве не закралась бы она, лишь немного помедлив, к нему под одеяло?

-- На дворе сияет луна, -- засмеялся бы он, -- и светят все звезды! Но если ты, дурочка, боишься, так сильно боишься...

Это было бы для нее подарком -- она с благодарностью целовала бы ему руки.

Эндрис прислушался. Дверь оставалась закрытой. Никто не стучал. Он должен пойти к ней, сесть на ее кровать. Если бы он там сидел... или если бы Ян там сидел...

-- Тра-ла-ла, -- сказал бы он. Не в слове суть, когда говоришь с лошадью, со щенком или с молодой девушкой. Только в звуке и в тоне голоса. Слова могут быть разные и языки -- различные, но милая песенка всегда одна и та же. Ее кузен пел девушке, которая писала ему письма в Войланд, секретарше в лондонском дворце адмиралтейства, за что она продала ему секретные бумаги, пел застенчивой сестре Розе-Марии, позволившей за одно это положить себя в постель к чужому. И... и... скольким еще?..

Эндрису не лежалось спокойно. Даже теперь было больно вспоминать о тех женщинах.

Ведь и ему кузен пел такие же радостные песни, вернее, -- ей. Эндрис закрыл глаза, припоминая все нежные слова, которые когда-то говорил Ян. Тогда, на Капри, и затем в Риме, когда он ее посетил. Затем в Берлине и один раз, только один раз -- в Нью-Йорке, когда она приехала из Европы. И наконец, в последний раз -- в летнюю ночь в Мюнхене.

В ушах звучал одуряющий голос Яна, отзывался в сердце и в мозгу -- как дорого все это было!

Эндрис вскочил в постели, зашатался, схватился за спину кресла. Овладел собой -- это уже прошло: он уже мужчина.