-- Да... конечно... я об этом думал... о дисциплине... о примере... обо всем этом... Но потом... только потом... и затем пример. Для кого? Потому что все те, которые там находились, должны были умереть... значит, это ни к чему не служило, пример... Конечно, это была гордость... только гордость... Я каюсь...
Опять перерыв. Опять молчание. Потом Амлэн завопил весьма, весьма униженно:
-- Ну, конечно, я совершал всякие грехи... Я был горд, всегда... и развратен, и гневлив... Да, я согрешил против отца... однажды... я ударил его... по лицу... потому что он отказывал мне в женщине, которую я хотел... я каюсь!..
Молчание. Молчание.
-- Мать?.. нет! нет! Я так любил ее, что не мог бы выказать ей неуважение: ей... маме. Это невозможно!.. как бы можно было это сделать? Тогда это в счет не идет: нет у меня заслуги. Все-таки помилуй, помилуй! Прости! Прости!..
Он не произнес эти слова, а прорыдал. Во всю мою жизнь не слыхал я, даже не воображал такой жалобной мольбы, как мольба этого сурового человека, которого я не считал способным когда-нибудь о чем-нибудь умолять.
Он сказал еще:
-- Прости за все! Во всем каюсь! Сжалься! Ох! сжалься, сжалься надо мною!..
Тогда я понял.
Я понял, что Амлэн, блуждая между небытием и бессмертием, соответственно фазам своего таинственного бреда логически приходил наконец к своим первоначальным строгим верованиям и испытывал в это мгновение самые ужасные муки того, что люди, в поисках ужасающего их Бога, называют страшным судом...