И Амлэн продолжал слушать, продолжал говорить; словом, продолжал отвечать на тот страшный допрос, который, согласно всем богословским теориям, отделяет время от вечности.

Воистину зрелище должно было быть довольно странным: этот мертвец Амлэн, -- в сущности действительно умерший, потому что Бог говорил с ним лицом к лицу, но по мнению людей живой, потому что его тело еще не остыло, и губы еще говорили, -- этот мертвец Амлэн исповедывался вслух во всех самых сокровенных тайнах своей жизни перед этим живым, передо мною, Фольгоэтом, которого люди считали мертвым, и который настолько не был мертв, что не мог заглушить в себе даже одного чувства, свойственного живому человеку: не мог не слышать.

Амлэн говорил:

-- Нет, клянусь честью мужчины! Относительно жены и ребенка я сделал все, что мог... Но и здесь тоже нет заслуги: я их любил! Нет заслуги, прости!

Он колебался несколько секунд, затем, как будто говоря с самим собою:

-- Какой вздор! я все еще об этом думаю -- о жене и о ребенке... Этого не должно быть!.. Здесь не полагается, здесь нельзя думать о людях того мира... Что это, разве я ошибаюсь? Или я не... Но нет! Вот здесь все, чему нужно быть... Все люди... Одни стоят по правую сторону, другие стоят по левую сторону... а посредине я его ясно вижу...

Он закончил, словно падая на колени:

-- Прости! Сжалься!

На этот раз молчание было очень долгое. И когда голос Амлэна послышался снова, он был несколько сильнее, несколько тверже: первый раз с тех пор, как продолжался необыкновенный диалог. Амлэн говорил с некоторой уверенностью. И мне заранее показалось, что он не сожалел о том, что он готовился исповедаться:

-- Убил ли я?.. Убил ли?.. Я... Клянусь, нет... Я никогда никого не убивал, только когда это требовалось службой... или в таком случае я не помню. А здесь, однако, чертовски вспоминаешь обо всем!