У меня отец бомбы начинял, так мне ли эту белую моль жалеть?

Я скажу: белые хуже всех били. Били-били, в четырех местах левая моя нога перебита. Правая заплесневела. Просил смерти -- не дали, время у них не хватило, наши подошли.

Думаю, ошибется, к матери забежит. Стерегу. Забежал-таки! Я за ним, в охапку сгреб, в отопление, завязал всего. Ну и натешился я над врагом!..

Сидят кружком, посередине бочечка с вином. Здо-о-ровый мужчина, усатый, в шпорах, всем из бочки наливает. Тут меня приводят. И пошло! Сперва напоили меня, потом плясать заставили, потом петь велели. Я им "шинкарочку" спел робким голосом, непохожим. Потом усатый спрашивает своих: "Убить его, что ли?" Это меня-то! А я ж не очень пьян и двадцать годков только, и ажно пот по мне. Тут наши подошли.

С нами один дворянин был, даже и товарищ как будто. А знал я, что дворянин,-- не верил ему.

На стене офицеры нарисованы. Наши же и рисовали для смеху. Брюхаты, усаты, растопыры. Видно, что для смеху. А я не смеюсь, а я так бы и убил, а я видеть просто их не могу -- до того старое болит.

Я-то его признал, а он всех разве упомнит. Мы в солдатах, что волны, все на одно лицо. "Подойди",-- говорит. Подошел. Он хрясь меня в зубы, и раз, и два, и сколько-то. Зашелся я кровью, сплюнуть хочу. "Глотай",-- приказывает. Глотнул я со всеми зубами. А он меня в глаз, а я в землю, он пальнул, а тут как бабахнет! Он со стульчика -- кувырк. Наши подошли.

Жили да были, провождали время. Тут революция одна другую сменила. Та -- ихняя, эта -- наша. Всё житье-бытье переменилось. И хоть напополам они разорвись, а по старому времени им не провождать.

Хороша работа, когда сам в ней хозяин, тогда хоть нужники чистить, всякий труд мил. А для врага, да под его глазом, да для его выгоды -- перышко с земли поднять тяжело.

Вот, думаю, я ему работаю, зато сыто ем. День так думаю, два так думаю, на третий обижусь до последней кровинки чего-то. Все свои нехватки, все его лишки пересчитаю, ничего ему не прощу, работа омерзеет. А что делать?