Стоит, не смотрит. "Кто тебе бумажку дал?" Молчит. Били, били, всего перебили, в яму бросили гнить.

Кабы я в плен попал, тотчас бы удавился, чтоб врагам моя силушка не поработала.

Белые вошли, я в лазарете выздоравливал, слабый, как моль. Впорхнуло трое офицеров, по сапожкам хлыстиками пощелкали, по всем палатам шпорами прозвенели, упорхнули. А нас заперли и подожгли. Хорошо, что власти сменилися, лазаретные горящие двери открыли

Подожгли, ушли, нам двери заколотили. Наши вошли, двери открыли, ходячие лежачих выволокли, только не всех, конечно. Я же ползком ушел, подо всеми ногами путался, истолкли всего.

Ох и не люблю я нежных: ляжет -- кряхтит, ходит -- стонет, ранят -- вопит, жрет -- губу вешает, без мыла -- брезгает. За леденец продаст, халва паршивая.

Мой молоденький паничек сидит, с собакой занимается. Собака ему вещи носит, то -- то, то -- это. Спички там и папиросы, туфли какие, что велит. И я при нем, в денщиках, то же самое делаю. Только и разницы, что собакой он перед приятелями хвалится, а я не в счет.

У нас говорят, будто Питера и нет давно, будто в болото ушел, или будто немцы взорвали, или будто генерал какой-то сжег Питер за революцию.

По-белому-то оно, может, и так, а вот как по-красному выходит?

Все мы беднота, только в том разница, какая кому жизнь пришлась. Одни вольно летают, другие порядок устраивают, а враг у нас один. Это после своей войны увидят, что беднота вся одинаковая.

Постой, говорим, сукин сын, станем к твоему гнезду ближе, посмотрим, какой у тебя на дому флажок висит. Как к его округе подошли, не стал он геройские слова говорить, насчет отца-матери поругания. Ан и вышло: кулачили его родственнички. Сняли мы у них сливочки и юшки не оставили.