Куда уж ему бежать, берешь битого, стреляного, почитай, и добивать в нем нечего.
Как нужники чистить, так нас назначают. А как в тюрьму вести кого, так ни за мильон не пошлют. В бой нас не водили, перебежать можем. В денщики нас брать брезгали. Так за что нас и кормить-то было?
Сбили в кучу, с месяц под дождем на дворе держали, спать на мокрущей земле, есть воду толченую. Ученья никакого, кроме матерщинить. А потом, как псов каких, на голоту выпустили.
Вел я его один. Одному несподручно убить, неловко как-то глаз на глаз, не приходится. Как много нас, хоть поковыряешься для смеху. А тут молчки идем, ажио взненавидел.
"Ты,-- говорит,-- не трудися за сапожки заряда гнать, и так сыму". Ну прямо мне в душу глядел, до того мне сапожки полюбилися.
У него при дороге кума в окошке светится, а ему верст сколько-то волков пасти велят. Тут как за околицу -- так и к дьяволу в штаб, да до кумы тепла набираться.
У него в кармашке письмо нашли, взяли, читают. Побои -- терпел; ругню -- терпел; раздели -- терпел; взяли -- терпел. А как стали письмецо читать -- заплакал.
Ночью на нас навалилися, да у нас лихие ребята, спят вполглаза, отбились. Еще ихних перехватали, друг со дружкой скрутили, в часть. Ну тут Онисим кажет: "А нуте, братики, спытаемся у врагов, может, они в часть-то не хотят?" Те как бы не отвечают -- молчат. Онисим и кажет: "Значит, не хотят,-- пустить же их на волю пташечками".
Связали натуго, левую руку особенно жжет, веревка по ране пришлась. Аж мутит меня от боли, сплюнуть же боюсь, за все бьют.
Держали нас плохо, всё содрали, голые, босые, без портков не убежишь. Потом обмундировали. В баню сводили и послали против своих воевать... Не поспоришься, как по частям развели, один ты на сто. А я все же сбег.