-- И письмо Силачева с тобой?
-- Со мной.
Кругликов выпрямился, торжественно подошел к писателю, положил ему обе руки на плечи и с раздувающимися ноздрями дрожащим от волнения голосом произнес:
-- Ну, братец, в путь. Видимо, сама судьба послала сюда Агишева. Я чувствую, что звезда твоя восходит. Он, наверное, будет потрясен твоей трагедией. Определит ее на сцену... А уж там, брат, поприще широко: знай работай, да не трусь. Вот за что тебя глубоко я люблю, родная Русь! -- не совсем кстати, но с большим чувством продекламировал он, и оба приятеля, растроганные, заключили друг друга в объятия.
II.
После того, как парикмахер обработал голову писателя, тот чуть-чуть не зарыдал, увидя себя без пышного украшения, припасенного в жертву новой столичной моде. Еще рука его делала машинальные движения, как бы откидывая назад густые пряди, но эти движения были жалки и беспомощны, как движения куриных крыльев.
Сам Кругликов втайне пожалел о своей опрометчивой настойчивости, вспомнив, что, кроме Агишева, было много других столичных писателей с длинными волосами. Лоб, действительно, казался больше, но зато вся голова до такой степени потеряла в объеме, что напоминала одуванчик после того, как на него сильно дунут. Впечатление от этой головки получалось очень жалкое, особенно, когда Степанов провалился в своей собственной шапке.
Терзали угрызения совести, и чтобы загладить их, Кругликов пожертвовал лучшим своим воротником. Но и воротник был безмерно велик. А от певческого сюртука так несло ладаном, что, казалось, он таил в себе тридцать тысяч панихид.
Но этим не исчерпывались заботы: главное было впереди. Предстояло выработать весь церемониал визита -- все, начиная от первого поклона и кончая приветствием, с которым молодой писатель должен обратиться к своему собрату.
-- Ну вот, хорошо. Ты подаешь свою карточку, и там говорят: -- проси.