-- Двадцать семь.

-- Только в двадцать семь лет и можно, извините меня, такие глупости говорить. Положим, приходилось нам во время похода в юности почище пули отливать... Ну, да то во время похода... поневоле. А теперь слуга покорный. Ночевать в телеге, на сене, в такую-то ночь!

-- Не очень холодно. Вот разве сыро.

-- Я думаю, сыро! Сквозь чапан сырость чувствуется. На ресницах даже оседает... А еще доктор! Тут такой ревматизм схватишь, что и на том свете не отделаешься от него. Да если бы и тепло было, тоже удовольствие небольшое, как тебя чуть свет петухи, да свиньи разбудят, или теленок лизнет в лицо. Нет, я прозаик! -- чувствуя себя несколько отомщенным, торжественно заключил земский. -- Предпочитаю поэзии с ревматизмом и теленком -- теплую комнату и постель с бельем, вместо сена.

-- Где же ее взять-то?

-- Если бы не так поздно было, взяли бы. У священника; еще лучше -- в школе, потому что у священника очень уж деревянным маслом пахнет и хлебами, а школа новая. Что ты спишь, чертова голова! -- неожиданно переменив тон, ткнул он в спину задремавшего ямщика, -- опоздали через тебя.

Ямщик пробормотал что-то на счет вешней дороги, но земский не слушал его и продолжал:

-- Все же надо попытаться касательно школы, да и чайку не вредно бы хлебнуть.

Колеса почти бесшумно катились по мягкой дороге. Пахло сырою землею, лошадиным паром и еще чем-то, напоминавшим кладбище: вероятно, прошлогодней травой, истлевшей от сырости.

Топорнино, до того времени не видное, как-то сразу вырисовалось перед глазами в бесшумном мраке почти сплошным силуэтом, среди которого, как видение, темнело что-то, казавшееся необыкновенно высоким, уходившим в самое небо. Должно быть, церковь. Такое же видение, только с распростертыми руками, стояло и слева от дороги. То была мельница.