Он знал, что Лозинский пил, и ему самому хотелось выпить, забыться, а главное -- его притягивал к себе этот странный одинокий человек, о жизни которого ходили целые легенды, талант которого вызывал хохот у невежд, а у художников -- недоумение и ожидание чего-то необыкновенного.

Начинало вечереть, когда они вышли с бульвара на широкую улицу, освещенную круглыми шарами электрических фонарей, которые казались сами собой висящими в воздухе: проволок было не видно. И на светло-лиловом фоне неба эти фонари светились вереницей улетающих куда-то вдаль зеленовато-голубых звезд.

Лозинский боком быстро шел вперед, не оборачиваясь к своему спутнику. Им перерезала дорогу пара лошадей, пронесшаяся так близко от него, что колеса на резинах едва не задели его, но он даже не сделал движения от них в сторону и только погрозил вслед палкой.

Они поднялись вверх по площади к театру, миновали шумную улицу, оглушаемую звоном конок и грохотом экипажей, и, свернув куда-то во двор, попали в прокуренную немецкую пивную, несколько напоминающую мюнхенские Bier-halle среднего разбора.

Эта пивная обыкновенно посещалась иностранцами и главным образом моряками коммерческих пароходов.

Загорелые, с грубыми, обветренными лицами, они курили здесь свои трубки и сигары, играли в кости и пили пиво с тем равнодушием и спокойствием, которое им одинаково сопутствовало и в Индии, и на берегах Таити, и дома.

Они изредка перекидывались односложными замечаниями, редко смеялись и еще реже ссорились. Но зато, когда дело доходило до ссор, вытаскивали Бог весть откуда свои короткие морские ножи и пускали их в ход.

Тут никому не было друг до друга дела, и оттого Лозинский любил эту пивную.

Его хорошо знала прислуга, говорившая на всех языках, и почти одновременно с тем как он сел на клеенчатый диван, перед ним появилась большая кружка пива.

Лосьев потребовал такую же кружку себе. Лозинский крепко взял кружку, чокнулся с Лосьевым, поворачивая голову в другую сторону, и стал тянуть пиво, не отрываясь до тех пор, пока кружка не опустела. Тогда он тяжело поставил ее на стол, обсосал усы, смоченные пеной, и только тут, после долгого молчания, стал говорить, как будто продолжая беседу: