-- Ах, -- с досадой морщась, перебил тот, делая угловатый отрицательный жест рукою с своими растопыренными пальцами. -- Люди! Ищут!

Он стиснул зубы так, что у него зашевелились височные кости, и несколько раз тяжело и прерывисто просопел носом.

-- Как можете вы так говорить? Люди! Люди! Это вот они люди, -- указал он бесцеремонно на толпу, наполнявшую зал. -- А художники, те, у кого горящий уголь в груди... Да, вот этот уголь, который мучит! Они должны быть выше. Они должны быть боги. Это вам говорит Лозинский! -- глухим и торжественным голосом закончил он, поднимая голову, освещенную горячим взглядом его темных и мрачных глаз. Затем он вдруг точно опомнился, взглянул на кружку и крикнул прибежавшему кельнеру:

-- Ну, разве не видишь?

-- Ищут, -- понизив голос, точно про себя повторил он. -- Нельзя искать ночью дороги в лесу, имея вот этот огонь, -- он снова постучал себя в грудь. -- И в то же самое время расходовать этот огонь. Ну да, просто расходовать за тем, чтобы сварить себе ужин.

Несмотря на подавленность, натура Лосьева восставала против этого жестокого осуждения.

-- Это аскетизм! -- воскликнул он. -- Суровый и страшный аскетизм. Он не закон художникам, он даже не правило. По-вашему, художник должен оторваться от всех радостей жизни?

-- Да... да! -- настойчиво и страстно подхватил Лозинский. -- Он должен запереться у себя в мастерской и творить. Он должен отшвырнуть все, за что эти люди цепляются, как собаки.

-- Но для кого же творить? Вы ненавидите людей.

-- А! И в вас сказывается то же, что в них! Берегитесь! В этом гибель. Для кого творить? Для себя! Для искусства! Для Бога! Ненавижу людей? Не-ет. Они... Ну, они для меня -- камень, дерево... облако... книга... Они получат свое. Есть люди и есть человечество... вот! Ну, вот и все.