Верно, Тауба выросла еще больше, -- думал я. -- И, верно, в ней уже мало осталось от той неуклюжести подростка, которая спутывала ее движения и как бы удлиняла ей руки и ноги? Улыбнется ли она мне своими страдальчески изогнутыми губами, как бывало?

Городовой узнал меня и даже сделал под козырек. Он казался еще краснее и толще, и его жесткие грязновато желтые усы, задранные кверху, придавали ему еще больше самодовольства.

-- Магазин свой открываем! -- с шутливой развязностью заявил мне он. -- Будьте покупателем. Милости просим, копеек за восемь.

-- Та-а-к... А я думал -- прежние хозяева.

-- Эка, хватились! Их и в помине нет... Освободилась лавочка, вот я и открыл ее... To есть не я, а жена: нам по службе не полагается. Нам-то оно с руки: мой участок и все такое... Признаться, я и раньше подумывал об этом, да жиды перебивали.

-- А они теперь в городе?

-- Н-да... В городе... Все в этом городе будем, -- философски заметил он и расхохотался, широко открывая рот и выпячивая хитрые водянистые глаза.

Я еще не успел опомниться от этого сообщения, не успел ухватить его, как он продолжал добродушно сообщать мне:

-- Прикончили их. Как, значит, везде был погром, и у нас тоже; тогда их и прикончили. Как есть всех троих и с георгиевским кавалером вместе. Еще ребята потешились над девчонкой, да и над самой жидовкой тоже: весь живот ей пухом набили. Озорной народ. Говорил тем, чтобы уезжали раньше... Уж зима на дворе, печи не было, а они все тут коряжились... Фатеры нет, фатеры нет!.. -- передразнил он с грубым еврейским акцентом... -- Вот и нашли фатеру! Ха-ха-ха!

Я чувствовал, как мертвый холод от этих слов проникает меня, и колючие иглы ужаса вонзаются в сердце. Все невыразимое зверство происшедшего вставало предо мною в кровавом тумане, и около жалких стен этой лавчонки еще пахло теплыми испарениями невинно пролитой крови.