Эти слова, как жгучие капли падали мне в мозг и сердце и вызывали ярость, от которой перехватывало горло. Эта ярость нужна мне была для того, чтобы подавить как-нибудь страдание, то детски беспомощное, жалкое страдание, в котором отчаяние и унижение свиваются, как змеи, и выпивают всю кровь и слезы, часто доводя людей до самоубийства.

Если бы она пришла в эту именно минуту, я бы, кажется, избил ее, истоптал ногами. Но исступление злобы не могло долго оставаться на такой высоте. Оно несколько схлынуло. Все же я знал себя хорошо. Знал, что буду дик и ужасен в своей ревности, если не дам ей времени хоть немного отстояться. Самое лучшее было уйти сейчас из дома, ходить до изнеможения на морозе в пустынных местах и явиться домой окоченелым, голодным и все же более человечным, а главное -- более способным сохранить свое достоинство перед ней.

Но это было мне не по силам. Я не мог отрешиться от острого желания вонзить ей прямо в душу эти два слова:

-- Твой Люль.

И затем расхохотаться прямо ей в лицо, повернуться и уйти, оставив ее ошеломленной, застигнутой врасплох и уличенной сразу впечатлением, которое произведут на нее эти два слова, больше, чем если бы я застал ее и его вместе.

Она, как нарочно, не шла, и мое нетерпение доходило до того, что я силился выглянуть в окно на тротуар, чтобы увидеть ее минутой раньше. А может быть -- выйти из дома и пойти ей навстречу. Нет, дома, в стенах это должно быть сильнее, как выстрел. Я решил дождаться.

II

Уже прислуга в столовой перестала стучать приборами, накрывая стол к обеду. Часы пробили пять. Они на этот раз били совсем иначе, чем всегда. Они тоже как будто узнали то, что знал я. И все вокруг глядело иначе. Все также как будто знало.

Только один ее портрет ничего не знал, и улыбка его была такая чужая всему здесь, что хотелось стереть эту улыбку, заставить силой перестать улыбаться. Время ползло, как раздавленная кобра, и обвивало меня с мучительным напряжением.

Наконец, раздался звонок, и по обыкновенно, не затворяя за собой дверей, она прошла быстро и шумно через переднюю, расстегивая на ходу шубу, роняя повышенным голосом восклицания: "Ой, намерзлась! Ой, проголодалась! Есть! Есть!" -- и поворачивая голову направо и налево, как будто желая убедиться, что все на своем месте и ничего особенного не случилось. Это тоже была ее манера. В эту минуту я понял с острой болью, что так именно и должна осматриваться женщина, вернувшаяся от своего любовника.