Какой бы шум вы подняли, друзья,

Когда бы это сделал я?

Квадратом расположенное здание Лувра, построенное во вкусе Возрождения, прекрасно и, без сомнения, вместе с Тюль-ерийским дворцом, один из лучших, если не лучший архитектурный памятник Парижа. Напрасно стараются связать эти два здания постройками в том же вкусе. Громадно, но глаз так скоро не обнимает целого и части не сливаются так легко в стройное единство. Взявшись быть проводником по Лувру, я заранее отказываюсь показать вам в порядке все его богатства. Во-первых, всего не покажешь и не перескажешь, а во-вторых, у самих французов нет по этому предмету порядочного руководства. Для каждого отделения составлены кое-какие, но вы не можете, как в Берлине или Дрездене, положить книгу в карман и сказать: "теперь все рассмотрю". Утешьтесь! Таков не один Лувр, а весь Париж и все его памятники. Тут все начато, затеяно на большую ногу, сломано, недоделано и ждет окончания, и быть может, будет ожидать его вечно, как страсбургская колокольня. Вы идете по парижской улице или по бульвару и вдруг натыкаетесь на веревку или доску, а блузник-мальчишка махнет в сторону. Значит -- не ходи, ушибут с 7-го этажа или обольют известью. В Лувре то же самое. План его таков, что вошедши под одни из четырех ворот, можно обойти его кругом, переходя из залы в залу, из отделения в отделение. Не тут-то было! Лестница забита досками, галерея с ободранными стенами, по которым льется дождевая вода, загорожена и завешана посередине. -- Поворачивай назад. -- Для почину пожалуйте налево, в небольшую залу, из которой другого выхода нет, а надо опять воротиться во двор. Это -- Музей американских древностей. Смотрите на каменных змей, крокодилов, баснословных зверей и чудовищ, на различные чаши, сосуды, каменные топоры и проч. Судя по отделке многих вещей, можно заключить, что первобытные жители Америки не могли быть дикарями. У диких таких потребностей не бывает; но кто и что они были, едва ли кто-либо скоро ответит. Теперь пойдемте через двор под ворота налево, то есть в те, к которым Франциск обернулся спиной. Здесь прежде всего вступаешь в Египетский музей. Огромная зала в два ряда уставлена колоссами и гробницами царей. Собрание чрезвычайно богато, но на обстановку далеко не обращено той любви к предмету, которая меня поразила в Новом берлинском музее. Следующие затем залы, этажом выше, представляют в стеклянных шкапах, расположенных вдоль стен, богатое собрание всевозможных египетских, греческих и этрусских ваз и сосудов глиняных, металлических и стеклянных. Посреди зал большие конторки под стеклом, наполненные всякого рода древними украшениями и утварью. Вправо от этого музея начинается ряд зал, со стеклянными же шкапами. Тут хранятся всякого рода вещи, принадлежавшие французским королям и королевам: лампы, панцири, шлемы, мечи, седла, шпаги, браслеты, ожерелья, венцы. Целая зала с порфирами, в которых короновались французские монархи и, между прочим, мундир Наполеона I, его славный серый сюртук и складная, низенькая походная кровать.

Отсюда ход в галерею французских живописцев.

-- Ради Бога, не водите меня туда или, по крайней мере, не будем там долго останавливаться. Оглянитесь только и скажите, где искусство когда-либо так размахивало руками? А станете присматриваться, то ли еще увидите! Мелодрама, да такая, какой не-француз и во сто лет не выдумает. Но зато в конце этих зал и глаза и душа отдохнут отрадою перед картинами и головками Грёза. Как они просты и грациозны! -- точно светлый, волшебный сон. В созданиях Грёза есть что-то дымчатое, неопределенное. Это не Рубенс, который говорит: видали ли вы женщин-богинь, с телом, дышащим горячей негой вечной юности, с золотистыми кудрями, в которых шелк сквозит солнечным лучом? Не видали? -- Я, волшебник-исполин, в самых широких размерах, не стесняясь ничем, я покажу вам этих богинь так близко, в таком ярком свете, что вы никогда уже не скажете: я не видал их. Не то говорит Грёз. Случалось ли вам, говорит он, в чистых, безгрешных снах вашего детства видеть прелестные, детские головки, неизвестно почему и откуда окружившие вашу постельку? Помните ли, как вам хотелось к ним или, по крайней мере, рассмотреть их поближе? Со слезами на глазах вы тихо к ним просились, но поутру самые образы исчезали из памяти и только подушка, смоченная слезами, свидетельствовала о посещении воздушных гостей. -- Я волшебник, я призову и в небольшой рамке покажу вам такую головку, только не просите опять, чтоб она выступила к вам еще ближе. Это невозможно, не ради меня, а ради прелести вашего сна. Тут нельзя рубить топором. Если вы утратили чуткое, детское чувство -- проходите мимо; если же оно еще живет в вас, вглядывайтесь в эти воздушные черты, и на сердце вашем закипят те сладостные слезы, которыми некогда смочено было ваше детское изголовье.

Я предупреждал, что тут то и дело свет досками забит и дальше нет ходу. Пойдемте назад тем же следом, через весь двор мимо Франциска I, как раз напротив, под западные ворота, находящиеся под часами (sous l'horloge). Не подымаясь по лестнице, поворотим налево, в Музей античных изваяний. Перечислить Марков-Аврелиев, Титов, Неронов, Вакхов, Вакхов-Геркулесов, Амуров, Геркулесов, Венер -- невозможно и бесполезно.

Остановимся перед произведениями, которых образ просится в память и вечно остается в ней. Вот всему свету известный Дискобол или, вернее, кулачный боец. Он, как и следует борцу, весь нагой. Все тело, опираясь в наклонном положении на правую ногу, получает свое могучее движение от левой, упирающейся в землю и натянутой, как струна. Левая рука, в согнутом положении, занесена для отражения удара от головы, обращенной лицом несколько влево, а правая замахивается для нанесения его. Какая верность в воссоздании прелестного атлетического тела, и в то же время какая идеальность! Кажется, вся железная сила вышла наружу и высказывается в каждом мускуле, каждой жиле и каждом сгибе сустава. Говорят, наш покойный Брюллов разбил вокруг этой статуи шестнадцать точек и срисовал ее с каждой. И неудивительно. Только греки умели уловить тайну природы, вследствие которой тело равно совершенно со всех возможных точек зрения, и ни на минуту не представляет загадочного вопроса: что это такое? У новейшей скульптуры этого не найдете. Как бы статуя ни была хороша, всегда есть точка, с которой придется спросить: что это такое? или с которой, по крайней мере, исчезает вся прелесть. Здесь, напротив, с малейшим движением зрителя линии изменяются, ничего не теряя в ясности и красоте. До какого, однако же, непостижимо-чуткого понимания красоты дошли эти греки! "Вот открыл новую истину!" скажете вы. Истина старая, но она непременно сорвется с языка перед луврским Борцом. Что касается до Дианы (Diane à la biche {Диана с ланью (франц.). }), находящейся в одной из соседних зал, не могу ей не удивляться, но в то же время, к стыду моему, не могу безусловно восхищаться ею. При дивной чистоте форм, она холодна, как самый миф богини. Тонкая, высокая шея еще увеличивает общую сухость и холодность впечатления. Но зато в той же комнате чудный образчик греческого мастерства -- Вепрь, изваянный из черного мрамора. Зверь только что лежал и, услыхав шум, встает с логова. Хрюкнув, он поднял голову и насторожил уши. Передние ноги уже крепко стоят, опираясь на лоснящиеся, от быстрой ходьбы спереди несколько сточившиеся ногти, а задние судорожно сжимаются в нижнем суставе, готовясь поднять тяжесть зада, левым боком еще лежащего на земле. Это настоящий кабан. Это дичь. Каменные уши чуть не сходятся на макушке, напрягаясь разгадать услышанный шум. Но в то же время это идеал кабана. Вся поэзия свиной морды воплощена, все изумленно вопросительное выражение головы животного сосредоточено в этих небольших каменных глазах. Пятачок на конце рыла не только чует, даже говорит: "Что? кто такой? Эх! належал было место!" -- От дикого кабана перейдем к лику кабана образованного, мудрого, но, тем не менее, готового каждую минуту лететь на нож. Я говорю о статуе Демосфена. Он сидит, понурив голову, на которой уже мало осталось кудрявых волос. Если бы без подписи, вы и не узнали <бы> Демосфена, каждая черта истомленного лица и судорожно сжатых губ сказала бы вам: этому человеку дана страшная сила, но он видит, что борьба неравна и все-таки идет вперед, навстречу трагической судьбе, идет, потому что остановиться не может. Живой оратор не был красноречивее своего каменного образа и, если бы мрамор задышал и ожил, Демосфен продолжал бы бездействовать, сохраняя позу, данную ему художником. В настоящую минуту он живет не внешнею, публичною жизнью, а келейной, так сказать, с глазами, обращенными внутрь. Несмотря на обнажающуюся голову и впалые щеки, он готов бы заплакать. Но люди, у которых губы сжаты таким образом, не плачут. Пойдемте далее. Нас ожидает высокое эстетическое наслаждение. В конце одной из галерей возникает образ, рядом с которым едва ли что может поставить скульптура. Перед нами Венера Милосская. Статуя отыскана на острове Милосе в 1820 году, и маркиз де Ривьер, бывший в то время посланником в Константинополе, прислал ее в подарок королю. Подарок истинно царский. Из одежд, спустившихся до бедер прелестнейшим изгибом, выцветает нежно, молодой, холодной кожей сдержанное тело богини. Это бархатный, прохладный и упругий завиток раннего цветка, навстречу первому лучу только что разорвавшего тесную оболочку. До него не только не касалось ничье дыхание, самая заря не успела уронить на него свою радостную слезу. Богиня не кокетничает, не ищет нравиться. Пленительный изгиб тела явился сам собою, вследствие змеиной гибкости членов. Она ступила на левую ногу, нижняя часть торса повинуется движению, а верхняя ищет равновесия. Обойдите ее всю и, затаив дыхание, любуйтесь невыразимой свежестью стана и девственно строгой пышностью груди, которая как бы оспаривает место у несколько прижатой правой руки, этой чудной, упругой, треугольной складочкой, образовавшейся сзади, под правой мышкой. Что ни новая точка зрения, то новые изгибы тончайших, совершеннейших линий. А эта, несколько приподнятая, полуоборотом, влево смотрящая голова? Вблизи, снизу вверх, кажется, будто несколько закинутые, слегка вьющиеся волосы собраны торопливо в узел. Но отойдите несколько по галерее, чтобы можно было видеть пробор, и убедитесь, что его расчесывали Грации. Только они умеют так скромно кокетничать. О красоте лица говорить нечего. Гордое сознание всепобеждающей власти дышит в разрезе губ и глаз, в воздушных очертаниях ноздрей. Но и эта гордость не жизненный нарост известных убеждений, нарост угловатый и всегда оскорбляющий глаз, как бы искусно и тщательно ни был скрываем. Это выражение, присущее самому явлению. Это гордость прекрасного коня, могучего льва, пышного павлина, распустившегося цветка. Что касается до мысли художника, -- ее тут нет. Художник не существует, он весь перешел в богиню, в свою Венеру Победительницу (Venus Victrix). Ни на чем глаз не отыщет тени преднамеренности; все, что вам невольно поет мрамор, говорит богиня, а не художник. Только такое искусство чисто и свято, все остальное его профанация. Одна сатира имеет право прикрывать виноградным венком острый рог воинственного животного, да и то, как Минерва, она должна выходить из головы отца во всеоружии, а не походить на тех кукол, у которых острый клин служит основой тряпичного тела. Если, просидев час перед милосскою Кипридой или дрезденской Мадонной, вы не убедитесь в этой вечной истине, говорите смело: "ведите меня вон! Я слеп, от рождения слеп". Когда в минуту восторга перед художником возникает образ, отрадно улыбающийся, образ, нежно согревающий грудь, наполняющий душу сладостным трепетом, пусть он сосредоточит силы только на то, чтобы передать его во всей полноте и чистоте, рано или поздно ему откликнутся. Другой цели у искусства быть не может, по той же причине, по которой в одном организме не может быть двух жизней, в одной идее двух идей. У Венеры Милосской обе руки отбиты: правая выше локтя, левая почти у самого плеча, по приподнятым округлостям которого видно, что рука была в вытянутом положении. Думают, будто победительница держала в этой руке копье. Но об этом даже подумать страшно и больно. Что ни вообрази, сейчас нарушается стройное единство идеала, находящегося перед глазами. Того, кто осмелится сюда прибавить что-либо, будь он сам Канова или Торвальдсен, надо выставить к позорному столбу общественного презрения. Знатоки ценят безрукую статую в пять мильонов франков, но эта сумма ничего не говорит. Пожалуй, цените ее хоть в грош, и грошей и мильонов на свете много, а Венера Милосская одна и во веки веков не может быть повторена ни за все сокровища мира.

Вышед из галереи антиков в те же двери, в которые вошли, подымемся по лестнице во второй этаж, в Картинную галерею. В первых комнатах французы. Не отворачивайтесь, -- смотрите! После Венеры Милосской эти вычурные фигуры назидательны. Здесь без комментариев поймете, до чего может дойти изысканная преднамеренность. Тут художник не спрятался за свое произведение, нет, он тут во всей красе, с подвижным усом, взбитым хохлом, ухарски раздвинутыми ногами и руками, заложенными в карманы. Длинная галерея с раззолоченными украшениями по потолку и стенам, -- знаменитая зала Аполлона. Потолок расписан сценами апофеозы божества. Но смотреть тут в настоящую минуту нечего. Места, предназначенные для картин, пусты и придают зале грустный, ободранный вид, точно после пожара. Впрочем, в настоящее время появились две-три картины, о которых нельзя умолчать. Они не спасают залу от пустоты, но зато истинно прекрасны. Небольшой портрет "Infante Marguerite" (Velazquez'a) {"Инфанта Маргарита" (Веласкеса) (франц.). }, "Голова страждущего Спасителя" (Guido-Reni) и (его же) "Спаситель в Гефсиманском саду". Последняя картина производит страшное впечатление. Лик коленопреклоненного Спасителя дышит молитвой и страданием. Во мраке, у ног его, спят ученики, и ангелы, парящие вокруг Сына Божия, с улыбкой подают ему орудия пытки: бичи, гвозди, клещи, терновый венок и проч. Надо видеть грацию небесных младенцев и лицо Спасителя, молящегося, да мимо идет чаша сия, чтобы понять всю силу замысла и исполнения. В конце залы Аполлона, направо, дверь, ведущая к драгоценнейшим покоям дворца. Из первой залы влево ход в комнату, где хранятся средневековая утварь, чаши, кубки, блюда и проч., работы известных художников и между прочим Бенвенуто Челлини. Но о первой зале, наполненной произведениями новейшей французской школы, умолчать невозможно. Каждый француз, интересующийся живописью, спросит вас: видели ли вы "Гибель фрегата Медузы" Жерико (Gericault)? A там и видеть нечего, -- мелодрама, да и только. Но как назвать "Потоп" кисти Girodet-Trioson? Этой вычуре не приберу названия. Зато еще несколько шагов, и вы у Павла Веронеза, Перуджино, Рафаэля и Мурильо. Посреди залы диван со спинкой разделяет зрителей, осматривающих противоположные стены. Описывать картину Веронеза, находящуюся на левой стене, "Брак в Кане Галилейской", невозможно. Эта эпопея состоит по крайней мере изо ста лиц. Самое название говорит о сюжете картины, но ее эпическое величие и прелесть заключаются в наглядной возможности совершающегося чуда. Пестрая толпа пирующих гостей, невозмутимый мир и вместе человеческое участие на лике Спасителя, головы любопытных, не участвующих в пиршестве, но без которых подобные торжества никогда не обходятся, дышат библейской жизнью и правдой. Даже самые животные, без которых у Веронеза не обходится, собаки, ждущие подачки, и кошка, играющая с ручкой сосуда, в который вливают воду, претворенную в вино, -- переносят зрителя в среду той ежедневной действительности, в которую не погнушался вступить Сын Божий, пришедший умереть за человека. На правой стене, против Веронеза, мурильево "Вознесение Божией Матери". Спорят о том, где оригинал картины: здесь в Лувре, или в Зимнем дворце. Чувствую, что заслужу название профана, но я и не брал на себя роли знатока, а говорю о своих впечатлениях при взгляде на то или на другое. В настоящую минуту вижу прекрасную, молящуюся женщину, возносимую ангелами на небо, но не вижу Матери Божества, которая настолько же выше самой совершеннейшей женщины, насколько идеал выше существенности. До сих пор этот небесный, невыразимый идеал я только видел в дрезденской рафаэлевой Мадонне и с той поры перед каждой другой повторяю стихи пушкинского рыцаря:

Он имел одно виденье,

Непостижное уму,