Виктор Гюго в своем романе "Собор Парижской Богоматери" описывает знаменитый "Двор чудес" ("la cour des Miracles"). Там жили в особой общине со строгой1 иерархией и дисциплиной "бродяги и нищие" (les Truands et les Gueux). Там происходили обильные случаи "чудесного" исцеления слепых, хромых и увечных, там зародился тот особый условный язык, который известен под названием "argot". Прочтите любую историю "argot", и вы увидите, какую роль играл в его образовании знаменитый "Двор чудес".

Не в обиду будь сказано нашим "мифотворцам" вообще, и сотрудникам новой книги о театре в частности, их мистический жаргон напоминает мне "argot" обитателей "двора чудес", а их "оргиазм", "театр треугольника", "хозяйственный процесс богостроительства" и т.д. очень похожи на те поддельные чудеса, которые совершались жирными монахами над членами общества "бродяг и нищих". Здесь есть какое-то сознательное или бессознательное надувательство, какая-то игра, которую принимают всерьез.

Сологуб -- большой писатель, автор "Мелкого беса". Александр Бенуа -- большой художник, автор балета "Павильон Армиды". Неужели они не ощущают всего уродства игры в религию, всей несерьезности, чтобы не сказать кощунственности, бесконечных литературных упражнений на тему: искусство -- религия, театр -- храм? Луначарскому это позволительно, он и не художник, и не поэт, и не философ, а так себе, фельетонист социал-демократического пошиба, одна из молекул марксистской химии, с него и не спросится. Но Бенуа и Сологубу это положительно не пристало, и Андрей Белый прав, когда со свойственной ему горячностью разрушил дотла мифотворческий "Двор чудес". Сделал это он в том же самом сборнике "Театр". Его статья "Театр и современная драма" помещена последней, в виде заключительного слова. Но заключение такое, от которого сотрудникам Белого не поздоровится.

Главный поборник нового мифотворческого театра -- Вячеслав Иванов. Мне не раз приходилось нападать на него, но я должен признаться, что это самый серьезный из всех современных мифотворцев. Он не участвует в сборнике "Театр", но почти весь сборник пропитан идеями Иванова, идеями плохо понятыми, испошленными и искалеченными. Всегда ученики подводят своего учителя.

По Иванову, ядро религии -- в религиозном волении. Важна не столько сама вера, сколько воля верить, или, говоря словами Иванова, важно не что, а как. Сознание мое отрицает самый объект веры, но воля имеет первенство над сознанием, и поскольку "миф" становится источником действия он -- реальность. В драме Горького "На дне" старик Лука на вопрос, есть ли Бог, отвечает:

"Хочешь -- есть, хочешь -- нет". Т.е. бытие Бога ставится в зависимость от нашей воли. Волением своим я превращаю миф в объективную реальность, которая в свою очередь воздействует на жизнь. Люди объединяются не верою в одного и того же Бога, а действиями, являющимися результатом религиозного воления. "Во имя" у людей может быть самое различное, но раз действия их внешне одинаковы, то значит и религиозно они объединены. Такие совместные действия творят Бога, Бог постоянно рождается, и миф становится реальностью. Театр -- самое подходящее место для такого мифотворческого культа. Он должен быть очагом пророческого самоопределения народа. Зрители и актеры должны слиться в одно оргийное тело, и драма станет не извне предложенным зрелищем, а внутренним делом "пророческой" общины, т.е. церкви. И для Вячеслава Иванова нет сомнения, что театр будущего окажется послушным орудием того мифотворчества, которое в силу внутренней необходимости должно возникнуть из истинно символического искусства. Искусство перестанет быть достоянием уединенных, и найдет гармоническое созвучие с самоопределением души народной.

Таким образом, публика из толпы зрителей превращается в "оргиастов", принимающих участие в совершении мистерии. Театр становится храмом, где постоянно рождается и распинается Бог.

Теория мифотворчества, особенно в словоизвержениях многочисленных последователей Вячеслава Иванова, носит довольно ребяческий характер, поэтому принято относиться к ней, как к декадентской блажи. Над ней иронизируют, и она действительно дает обильные поводы для иронии. Но, несмотря на свои с внешней стороны уродливые формы, теория мифотворчества не так поверхностна и пошла, как о ней принято думать. Она -- выражение, может быть и нелепое, серьезного недомогания интеллигентской мысли, проявление религиозного искания современности. Как это ни может показаться парадоксальным, я склонен думать, что между русским мифотворчеством и католическим модернизмом на Западе существует глубокая внутренняя связь. И тут и там мы имеем дело с жаждой веры, выражающейся не в вере в Бога, а в вере в веру. И тут и там подчеркивается момент воли, для того, чтобы заглушить скепсис сознания, и тут и там источник веры находится в среде, ищущей Бога, или уже имеющей его, -- в церкви. Как люди более культурные, католики не предаются взбалмошным фантазиям и не помышляют о том, чтобы сделать театр центром религиозного культа. Такая идея могла зародиться только в России, стране всех возможностей. Но отношение их к церкви очень похоже на отношение Вячеслава Иванова к театральному действу пророческой общины. Наши мифотворцы мечтают о создании мифа, который, воплощаясь в жизни, становился бы реальным мотивом действий, нормой поведения. Оторванные от истории, традиций, церкви, и реальной жизни, они думают, что творимая ими легенда, оставаясь в объективном смысле иллюзией, может стать под влиянием целого ряда механически вызываемых переживаний, субъективной реальностью для них же самих. Здесь их глубокий провал, здесь логический абсурд, в которой они впадают. Миф творится не как иллюзия, а как реальность, которая подлинными, а не литературными мифотворцами ощущается именно как реальность, объективно существующая. Сознательно творить миф, именно как миф, есть contradictio in adjecto, отвлеченнейшее измышление мечтателей -- что отлично понимают западные модернисты. Поэтому они отнюдь не претендуют на то, чтобы творить миф, они присоединяются к мифу уже сотворенному, к легенде уже существующей. Отрицая реальность этого мифа своим сознанием, они утверждают ее своей волей. Возьмем для примера двух самых видных представителей французского модернизма: аббата Loisy и мирянина Le Roy. Один -- ученый экзегет, другой -- метафизик. Оба они усомнились в самой основе христианства, в Богочеловечестве Христа. Один в своих обширных экзегетических трудах доказывает, что, с точки зрения исторической, Богочеловечество Христа -- миф или легенда. Для другого это основное положение христианства неприемлемо с точки зрения современного научного и философского знания. Поэтому ко всей догматике церкви Ле-Руа относится условно. Заключенная в ней реальность ограничивается для него воздействием на волю. Догматы имеют характер чисто прагматический, нравственный. И если существует какое-нибудь обязательство, налагаемое догмой на разум, то чисто отрицательное (негативное), т.е., обязательство отвергать известные теории и представления, как не совместимые с практическими указаниями (regie pratique), диктуемыми догмами. Вопрос ставится так: обращается догма к нашему разуму или к нашему действию? И Ле-Руа стоит за волевое понимание догмы. Блаженны те, чье сознание связано с волей, кто верит в догматы, как в выражение объективной истины. Но для тех, кто этой веры не имеет, не все потеряно. Можно верить в веру, можно соединить свою волю с теми, у кого воля не разорвана с сознанием (пусть примитивным, это все равно), можно оставаться в церкви, утверждая ее истину своей волей и отвергая ее своим сознанием. Пий X, для которого Богочеловек не миф и не легенда, а самый объективный факт -- может быть членом той же церкви, что Луази и Ле-Руа, для которых объективный факт становится иллюзией.

Таким образом, сознание и воля разрываются модернистами. Сознание отрицает краеугольный камень христианства -- Богочеловечество Христа, превращение догмата и таинства в символы. Символизм этот реален не сам по себе, а лишь поскольку его реализует церковная коллективная воля. Поэтому модернисты, не веря в Богочеловечество Христа, с чистой совестью хотят остаться в церкви. В своей последней книге Луази заявляет: "Я оставался в церкви потому, что моя совесть не предписывала мне выйти из нее". Грубо говоря, модернисты рассуждают так. Жизнь веры проявляется в религиозном действии, и притом действии коллективном, церковном. Главным историческим и культурным центром религиозного действия, его объединяющим началом является католическая церковь. Мечтая о мифотворчестве, о создании новой церкви, мы неминуемо выродимся в интеллигентскую секту, потеряем связь с историей, выпустим из рук такую громадную силу, как существующая церковь, единственный реально осязаемый центр религиозной жизни. Поэтому, не веря во Христа, будем верить в церковь, будем реформировать ее, сделаем ее более терпимой, современной, но сохраним ее. Это -- место, где "миф" сохраняет свое действенное значение.

Если себе представить такой невероятный случай, что папский престол занял бы Луази или Ле-Руа, то, конечно, католическая церковь расцвела бы и возродилась. На папский престол сел бы тогда настоящий великий инквизитор, который сумел бы собрать во единое стадо верующих и неверующих.