Наши "мифотворцы" честнее [Я говорю, конечно, не о житейской честности, а о честности мысли. Мне бы не хотелось, чтобы из моих слов вывели какое-нибудь заключение о моральной нечестности таких людей, как Луази и Ле-Руа. Оба они выше всяких упреков, так же как и их сподвижник аббат Лабертонньер, редактор "Annales de Philosophie Chretienne". Также в мои намерения не входит защищать правоверное католичество. Впоследствии мне, может быть, удастся разработать этот вопрос более подробно. В настоящую минуту он меня интересует лишь в связи с темой моей статьи.], но и менее умны. Оторванные от церкви, не имеющие даже "исторического" Бога, они с наивностью, кажущейся наглостью, хотят сотворить Бога и ищут какого-нибудь вместилища, для коллективного проявления веры... в веру. Отсюда их тяготение к болезненным формам коллективного экстаза, их стремление реставрировать античный театр. Но по существу и тут и там психология та же, стремления с индивидуальной точки зрения те же, с той только глубокой разницей, что модернисты люди серьезные, уравновешенные, которые много поработали для церкви и для науки, наши же мифотворцы, прежде всего легкомысленны, полны поверхностного дилетантизма, и кроме внутреннего кощунства, в котором повинны и модернисты, отличаются еще и чрезвычайно грубым кощунством внешним. Словом, русские мифотворцы это -- злейшая карикатура на модернистов [Стремления французских синдикалистов создать "миф" о всеобщей стачке имеет большое психологическое сходство с исканиями западных модернистов и наших мифотворцев. Об этом синдикалистском "мифе" много писал старик Жорж Сорель. Но особенно любопытны рассуждения молодого сотрудника "Le mouvement socialis-te" -- Эд. Берта (Ed. Berth). Берт в философском отношении последователь Ницше и Бергсона. В синдикалистском движении видит он новую форму интуитивного социального творчества, начало Диониса; во всеобщей стачке тот миф, который, воплощаясь в действии -- становится реальностью. Берт, как и все синдикалисты интеллигенты, относится к рабочему классу так же, как модернисты -- к членам католической церкви, как Вяч. Иванов к языческой стихии русского народа. (См. ряд статей Берта в "Le Mouvement Socialiste", особенно март 1908 г.).].

Если на алтаре афинских граждан была надпись: "неведомому богу", то на алтаре наших мифотворцев начертано -- "несуществующему богу". Им важен не бог, а алтарь, не вера, а культ, не реальность, а иллюзия. Вся их религия является каким-то грандиозным дурачеством.

Это отлично понял Андрей Белый.

"Театр будто бы должен стать храмом", говорит он.

"Но для чего должен стать храмом театр, когда параллельно с театром у нас есть храмы? В храме совершается богослужение. Там совершаются таинства. Пусть и в театре совершаются таинства, -- так говорят нам новейшие теоретики драмы. Но что понимать под таинством? И что понимать под богослужением?

Существовавшие и существующие религии дают нам на это положительный, а не фигуральный ответ. Считаемся ли мы с этим ответом или нет, смысл его мы понимаем. Понимаем мы и связь древнегреческой драмы с религиозным культом Диониса. Там развитие драмы шло в сторону от религии. Совершилась эмансипация драмы от религии.

Европейский театр развил и точно определил формы этой эмансипации. Когда же нам говорят теперь, что сцена есть священнодействие, актер -- жрец, а созерцание драмы приобщает нас таинству, то слова "священнодействие", "жрец", "таинство" понимаем мы в неопределенном, многосмысленном, почти бессмысленном смысле этих слов... приглашают ли нас вернуться к тем примитивным религиозным формам, из которых развилась драма, или нет, все это остается покрытым мраком неизвестности.

Если да, подавайте нам козла для заклания! Если тут подразумевается какое-то новое священнодействие, то скажите нам имя нового Бога! Где он? Кто он? Если имени этого бога у вас нет, если религия такого бога отсутствует, все заявления о новом театре, как храме, остаются фигуральными заявлениями, не меняющими ничего в современном театре. "Храм" остается Мариинским театром, а риторика риторикой.

Самую жизнь должны претворять мы в драму. А то войдем мы в храм-театр, облечемся в белые одежды, увенчаемся гроздьями винограда, совершая мистерию, в нужный момент возьмемся за руки и запляшем. Вообразите, читатель, хотя бы одну минуту себя в этой роли. Это мы-то будем кружиться вокруг жертвенника, мы все: дама в стиле модерн, биржевой делец, рабочий и член Государственного Совета. Я уверен, что молитвы наши не совпадут... нет, уж лучше закружиться в вальсе с хорошенькой барышней, чем водить хоровод с действительным тайным советником.

Роковое противоречие, в котором запутались новейшие теоретики театра, заключается в том, что, приглашая в театр, как в храм, они забыли, что храм предполагает культ, а культ имя Бога, т.е. религию. А пока имени у них этого нет, беспочвенны их попытки нового религиозного творчества. Не может быть речи о новом культе, родившемся на подмостках сцены, и менее всего о театре, как храме, о драме, как священнодействии. Священнодействие, когда у него нет цели, нет формы, есть внесение актерской позы в ту священную область духа, где горит надежда на творчество жизни" (стр. 271-275).