Я не считаю себя достаточно компетентным, чтобы входить в оценку теории этого замечательного пантеиста-теолога, но даже самого беглого знакомства с ним достаточно, чтобы увидеть, насколько штраусовско-ивановское христианство не соответствует русскому религиозному сознанию. Штраусовская "мифология" глубоко чужда православию.
Да уж одно то, что живопись Иванова предназначалась "конечно" не для церкви, ясно свидетельствует, насколько она была чужда религиозному идеалу народа. Вне церкви для русского народа истинно религиозной живописи быть не может. Иванов же был, конечно, не таким человеком, чтобы основать новую церковь.
Насколько вообще Иванов был далек от понимания народных верований и отношения народа к евангельским событиям, ясно видно из следующего любопытнейшего письма его. В 1845 г. он писал своему другу Чижову: "Поведаю Вам тайну. У меня давно был план украсить внутренние стены московского храма Спасителя ландшафтами, т.е. послать русских художников в Сирию, чтобы написали с натуры все те места св. земли, где случились важнейшие происшествия со Спасителем. Стены можно разделить на две половины поперек: первая будет представлять места, как они есть теперь, а вторая, верхняя, реставрированная, с небольшими фигурами эпохи Христа, напоминающими историческое происшествие, т.е. это будет Николай I, путешествовавший в св. места, и, следовательно, создавший не только комнаты, похожие на итальянские, но который, ознакомившись и напитавшись теми местами, где именно касались стопы Спасителя, создает с помощью православной нашей веры новые ландшафты, более определенные, вернее, усовершенствованные. Обо всем этом хорошо бы поговорить с Филаретом, митрополитом Московским, и тотчас описать мне его мнение" (Жизнь и переписка, стр. 204).
Читаешь эту чепуху о двойных евангельских "ландшафтах", из которых одни "взаправдашние", для прогулок Николая Павловича, а другие "усовершенствованные", с "маленькими фигурами" -- "из эпохи" Христа -- и диву даешься, как может такая дикая идея взобраться в голову русскому, православному человеку, да притом еще человеку, который, по словам г. Бенуа, как "истинный мудрец", "сердечно думал о русском народе". Может быть, и в этих нелепых бреднях г. Стасов видит такую "светлость и глубину мысли", редкие примеры которой можно "встретить во всей истории европейского искусства". Я думаю даже, что это не "редкий", а единственный в своем роде пример "мудрости".
На это могут мне возразить, что нельзя ставить всякое лыко в строку, мало ли чего не напишешь в дружеском письме. Но в данном случае это возражение неуместно. Иванов никогда не писал своих писем наобум, все издание его переписки сделано с хранившихся у него черновиков. Кроме того, профессор Чижов был одним из тех, кто в глазах Иванова стоял на высоте "литературной учености", и в переписке с ним Иванов, конечно, не допустил бы ничего опрометчивого. Наконец, идею "усовершенствованных" ландшафтов Иванов считал настолько блестящей, что немедленно сообщил ее своим римским приятелям, Раеву и Солнцеву, которые тоже были от нее, по его словам, в восхищении.
Во всяком случае, мне кажется, что это довольно убедительный пример полного непонимания со стороны Иванова русской церковной живописи и ее задач. Правда, живя постоянно за границей, ведя жизнь замкнутую, он и не мог не потерять связей с русским "народным духом", связей, которые в те времена успеха Брюллова и Константина Тона нелегко было поддерживать и в России. Увлечение итальянской школой, влияние католика Овербека, общение с католизирующим Гоголем -- все это очень смывало национальные черты творчества Иванова и накладывало западно-католические тени на его работы. Даже прекрасный эскиз Иванова "Воскресение", предназначенный для храма Христа Спасителя в Москве, не лишен несколько католического характера, а вместе с тем художник, по-видимому, имел намерение создать нечто близкое по духу и замыслу к русским православным иконам. "Сочинить образ "Воскресения Христова", -- писал он Смирновой, -- тысячи нужно сведений для меня: нужно знать, как он был понимаем нашей православной церковью в то время, когда религия не была трупом; нужны советы наших образованных богословов и отцов церкви" (Жизнь и переписка, стр. 178). Брата же он просил, чтобы тот нашел в Москве старинные образа Воскресения и зачертил бы их для него. "Ты мне сделаешь существенную услугу, -- добавил Иванов, -- без которой я совсем не могу сочинить этого образа" (См. Жизнь и переп., стр. 181, 182, 184).
Конечно, это стремление к знанию очень похвально, но намерения Иванова так и остались в данном случае "благими пожеланиями". От самого заказа пришлось отказаться, сделанные же Ивановым эскизы были выполнены в три месяца. За такой короткий срок едва ли он мог, живя вне России, приобрести "тысячи нужных ему сведений". Успел ли брат его прислать ему кальки с русских образов, я не знаю, но едва ли эти случайно зачерченные юношей-братом снимки с иконы могли бы оказать существенную помощь художнику.
Национальный элемент настолько отсутствует в работах Иванова, что даже Стасов, который во что бы то ни стало хотел сделать из Иванова "русского передвижника", должен был с сокрушенным сердцем это признать. "Каким чудом, -- замечает он, -- человек, так глубоко изучавший (?) и понимавший (?) Россию, так много ее любивший ["Пусть соберут совет для оценки картины из лучших художников разных наций, какие есть в Риме, -- говорит Иванов, -- я согласен на это, только бы не ехать в Петербург " (Воспом. Ковалевского). И это в 1857 г., в самую либеральную эпоху русской истории, когда уже нельзя было ссылаться "на гнет" николаевского царствования.], никогда не почувствовал, однако же, потребности в формах искусства воплотить свою любовь, знание, постижение России... -- это составляет одну из странных особенностей Иванова" (стр. 89). Странного тут, в сущности, ничего нет, потому что Иванов и не изучал, и не понимал, и не любил России. Четыре или пять цитат, понадерганных Стасовым (см. его статью об Иванове, стр. 89) из писем Иванова в доказательство "национализма" художника и его "любви к России" просто смешны. Глубокомысленные изречения "Мудреца" на ту тему, что русский гораздо раздражительнее других, потому что идет в раздор живших и живущих других народов (Стасов, стр. 89) или что "весьма известно, что от сотворения мира до сих пор ни одна нация не рвалась столь сильно в просвещение, как отечество наше..." (там же), только лишний раз доказывают, насколько Иванов был падок к общим местам и банальностям, и нисколько не убеждают в том, что хотел доказать Стасов. Наконец, надо принять во внимание, что и "эти детские доводы взяты из литературы Иванова, для определения же личности художника его творчество, конечно, важнее его литературы).
[Нужно заметить, что письма Иванова, а также мысли его, переданные в воспоминаниях различных современников, как и все источники подобного рода, довольно противоречивы и сбивчивы. Благодаря этому и всякие статьи об Иванове получают несколько тенденциозный характер. Из известных мне статей самая беспристрастная биография художника помещена в словаре г-на Собки. Но это беспристрастие приобретается дорогой ценой. На трехстах страницах автор приводит длиннейшие выписки чуть ли не из всего материала, имеющегося об Иванове. Как он сам поясняет, его статья представляет собою экстракт "из всего того, что занимает в печати 1200 стр.". Неинтересные цитаты из неинтересных статей, противоречивые утверждения различных писателей, а также и самого художника, не освещенные критическим отношением к предмету, делают из статьи г-на Собки -- нечто хаотическое и неудобочитаемое. В частности, если обратиться к взглядам Иванова на задачи религиозной живописи -- то и тут мы наталкиваемся на довольно малопоследовательные мысли. В начале своего пребывании в Италии Иванов особенно увлекался итальянскими примитивами к?.к выразителями религиозного идеала, что по тогдашнему времени было явлением исключительным (см. письма Иванова в Общ. поощрении от 1837, 38 и 39 гг.) Он находил, что для познания корней, "откуда родился русский стиль церковный, нужно изучить 14-е и 15-е столетия (?), столь живо еще живущие в Италии -- нужно потом заглянуть в Сирию и Грецию" (письмо к отцу от 1845 г.); он мечтал о путешествии в "отечество Кирилла и Мефодия", так как, по словам Чижова, там много сокровищ для "живописца, старающегося узнать корень иконной живописи русской" (письмо к брагу от 1845 г.). Но к концу 40-х годов, т.е. к тому времени, когда Иванов ознакомился с Штраусом и стал работать над своими эскизами это увлечение померкло, что видно из самих эскизов и из переписки художника. В 1857 г. в разговоре с Ковалевским Иванов нападал на "византизм". "Но что вызвало у Иванова горькие потоки речей, -- пишет Ковалевский в своих воспоминаниях, -- так это то византийское направление, к которому ведут архитектуру и живопись в России". Чернышевскому же Иванов высказывал: "С технической стороны новое искусство будет верно идеям красоты, которым служили Рафаэль и его современники-итальянцы... Ныне в Германии и других странах многие толкуют о до-Рафаэлевской манере, у нас -- о византийском стиле в живописи. Такие отступления назад и невозможны, и не заслуживают сочувствия. Формою искусства должна быть красота, как у Рафаэля, мы должны остаться верны итальянской живописи. Но это со стороны техники. Идей у итальянцев XVI в. не было таких, какие имеет наше время... Соединить рафаэлевскую технику с идеями новой цивилизации -- вот задача искусства в настоящее время ". В письме от 23 мая 1858 г. он пишет брату: "Много говорили с Бруни об иконной живописи, о князе Гагарине. Об этих же предметах довольно длинный разговор с великой княгиней Марией Николаевной, которая было вспыхнула при моем противоречии. Я, однако же, заключил у нее тем, что пока не увижу практическим образом приложенными все эти идеи, до тех пор не иначе могу себе это представить, как в развитии живописи в Италии, ибо тут только, при первоначальной византийской, живопись начала усваивать себе и более вкуса, и основательность рисунка, и верность линейной и воздушной перспективы. Это самое говорит и Бруни". Если к этому присоединить еще ненависть Иванова к "жанру" в живописи, если отметить, что в Германии ему всего больше понравилась картина Лессинга "Гус перед Констаинцским собором" (И) и что французскую живопись он называл "развратной" ( о барбизонцах он не имел и понятия ), то мы получим довольно пеструю картину эстетически-религиозных взглядов художника. Определенных выводов из них сделать нельзя. Одно можно только сказать, что чего-нибудь плодотворного для возрождения национальной религиозной живописи в них нет.]
Однако, как мы видели, в творчестве Иванова даже Стасов, несмотря на все желание, не смог найти ничего национального.