"От реального -- к реальнейшему. Все преходящее есть подобие последней, настоящей реальности, ens realissimum" -- таков лозунг современного символизма [За обоснованием этого тезиса отсылаю читателя к статье В.И. Иванова: "Два течения в современном символизме" ("Зол. Руно", 1907 г., NoNo No 3-5), а также к интересному спору, возгоравшемуся на эту тему между Б.Н. Бугаевым и В.И. Ивановым ("Весы", 1908 г. passim). См. также сборник В.И. Иванова: "К звездам".].

Натурализм как метод художественного творчества не есть еще реализм. Его можно назвать скорее феноменализмом, потому что он описывает внешний мир, оставаясь равнодушным к вопросу о том, исчерпывается ли сущность вещей их видимым проявлением. Реальность заменяется субъективным представлением, оценка заменяется описанием того, что есть. Поэтому строго натуралистические произведения удивительно скоро утрачивают современность, становятся архивными документами, полезными больше для историка внешней культуры, чем для читателя не специалиста.

Натуралист постоянно подвергается опасности дойти до высшей подражательности, до фотографичности. Настоящий же реалист никогда не останется рабом феноменального мира. Для него "всякая вещь, поскольку она реальность сокровенная, есть уже символ, тем более глубокий, тем менее исследимый в своем последнем содержании, чем прямее и ближе причастие этой вещи реальности абсолютной" (В. Иванов). Совершенно верно замечает г. Базаров ["Быт или мистерия?" Статья в сборнике "Кризис театра". М, 1908 г.], что "символизм, как особый прием художественного обобщения, строго говоря, даже и не противоположен реализму; он представляет лишь дальнейший шаг в развитии последнего, более глубокое понимание, более смелое и последовательное осуществление той самой задачи, которую преследовали и художники-реалисты, стремясь к типичности своих образов".

Типичность образа не в том, что он лишен конкретных признаков. Это не логическое понятие, которое, чем шире его объем, тем более бедно признаками. Наоборот. Воистину типичный, т.е. символический, образ всегда в высшей степени конкретен, -- настолько конкретен, что способен даже вводить в заблуждение и казаться "снимком с натуры".

В этом смысле характерно творчество Гоголя и в особенности его оценка среди рядовых читателей. Кто только не говорил о "здоровом и оздоровляющем смехе" Гоголя! Кто не хвалил его за "бичевание наших нравов", за указание на "темные стороны русского быта"! По ходячей оценке, Гоголь -- натуралист, который под конец жизни свихнулся и стал городить вздор. Досужие психиатры-эстеты до последней черточки определили диагноз его болезни и как эта болезнь отразилась на его творчестве. Натуралисты в душе и не могли иначе понять нашего великого реалиста. Но вот к Гоголю подходят люди символического миросозерцания, и образы, созданные Гоголем, превращаются в прообразы. Они становятся символами, раскрывающими под преходящим нечто более реальное и сокровенное, чем "здоровый смех" и "взятки русских чиновников". Раскрывается мертвая душа мертвых людей, черт плоскости и серединности.

В.В. Розанов, еще в период своего славянофильства, сказал о Гоголе жестокое, но глубокое слово [Несколько страничек, приложенных к "Легенде о великом инквизиторе". Спб., 1894.]. Он почувствовал, что смеяться вместе с Гоголем -- нельзя. На это надо иметь право. Не Елизавет Воробей, не дореформенные взяточники -- мертвые души, а вся Россия. "Над кем смеетесь, над собой смеетесь!" И Розанов взбунтовался. Россия жива, и горе тому человеку, который видит в ней не живые, а мертвые души. Суд Розанова жесток, потому что Гоголь сам не вынес пребывания среди созданных им мертвецов, не справился с вызванными им злыми духами и пошел искать защиты у отца Матвея, который вколотил последний гвоздь в гроб обезумевшего писателя.

Символически подошел к Гоголю и Мережковский [Гоголь. Спб., 1909 г. В первом издании книга называлась "Гоголь и черт".]. Для читателя в Хлестакове и Чичикове за их внешним, видимым, эмпирическим обликом, раскрылась новая, более реальная реальность.

В черновых заметках к "Мертвым душам" Гоголь пишет: "Весь город, со всем вихрем сплетен; преобразование бездеятельности жизни всего человечества в массе... Как низвести всемирную картину безделья во всех родах до сходства с городским бездельем? И как городское безделье возвести до преобразования безделья мира?"

Приведя эту заметку, Мережковский говорит: "Итак, по собственному признанию Гоголя, в обоих величайших произведениях его -- в "Ревизоре" и "Мертвых душах" -- картины русского провинциального города 20-х годов имеют, кроме явного, некоторый тайный смысл, вечный и всемирный, "прообразующий", или, как мы теперь сказали бы, символический, ибо символ и значит преобразование".

Я, конечно, далек от мысли сравнивать Сергеева-Ценского с Гоголем. Мне хотелось только на примере Гоголя показать, где переход натурализма к реализму. На такой переход способны немногие художники. Может быть, в конце концов, для совершения его Сергееву-Ценскому не хватит сил, но он, несомненно, стоит на перевале, или "на острие", как выразился про него Антон Крайний ["Литературный дневник". Спб., 1908 г.]. Сергеев-Ценский или пойдет быстро вниз и упокоится в арцыбашевско-андреевском небытии, или пойдет дальше и станет подлинным реалистом. "Бабаев" дает на это надежду. Бессознательно Бабаев чует, что он видит не подлинную, а кажущуюся реальность вещей. Он понимает, что или от него что-то скрыто, или мир -- гнусная ловушка, диаволов водевиль. "Ничего не вижу, -- как бы говорит он устами Городничего, -- вижу какие-то свиные рыла вместо лиц, а больше ничего". Кругом только мертвые души. Бабаев этого не хочет. Он ищет живое лицо и не знает, почему его глаз видит только зверей или мертвецов, когда он жаждет увидеть человека. Где причина? Страдает ли он сам аберрацией зрения или мир действительно таков, каким он его видит? Он бессознательно перерос наивный реализм здравого смысла, сам он на голову выше окружающей его среды и не хочет подчиняться черту серединности и плоскости: чичиковщины, которой мир держится, в нем нет.