В восьмидесятых годах в газете "Le Figaro" появился его знаменитый манифест, где он предвозвещал, -- как некогда Гюго в предисловии к Кромвелю, -- новое понимание искусства.

Но дело не в том, чтобы дать литературно-историческую справку о покойном писателе, мало доступном даже французскому рядовому читателю. Мореас интересен, как типичный представитель недавнего, но уже столь далекого, литературного прошлого Парижа.

Во Франции всех литераторов можно разделить на два разряда. Одни -- преуспевающие, ищущие поддержки светского общества. Обыкновенно они попадают в академию, ведут светскую жизнь, составляют приманку какого-нибудь салона. Таковы Бурже, Прево, отчасти де-Ренье, Морис Баррэс. Даже Анатоль Франс не избег этой участи. Он десятки лет царил в салоне покойной m-me де-Каяве.

Каждая приличная дама обязана быть знакомой хоть с одним академиком и угощать им своих друзей хоть изредка.

Другие писатели отрицают всякие салоны. Они вращаются только в литературных кругах. Их дом -- какое-нибудь излюбленное кафе на левом берегу Сены, где они днюют и ночуют.

Мореас, несмотря на то, что он обладал известными средствами, имел знакомства и в светских кругах, предпочитал жизнь литератора последнего типа.

Условности светской жизни его тяготили. Он любил ничем не стесненную свободу настоящего парижского литератора из богемы.

Верлэн всю жизнь провел в кафе. Лучшие свои стихи он писал у мраморного, залитого пивом или ликером, столика.

Рядом играют в карты, галдят, шумят. Волны синего табачного дыма носятся над заплеванным полом. Гарсоны суетливо разносят напитки необыкновенно ярких цветов, вроде тех таинственных жидкостей, заключенных в стеклянные шары, что прельщали нас в детстве на окнах аптек, -- а Верлэн выводит карандашом на клочке бумажки свои нежные, лукавые строфы, требует "прежде всего музыкальности".

Мореас дружил с Верлэном.