Чехов сделался писателем историческим. Читаешь его, и кажется, что переносишься в далекое прошлое. "Вишневый сад" наравне с "Евгением Онегиным" -- страница истории.
В "Вишневом саде" приятная болтовня помещиков была нарушена появлением какого-то хулигана. Нарушена всего на одну минуту. Теперь не то. Безмятежная жизнь помещиков стала преданием, невинного чеховского хулигана -- сменили экспроприаторы. Да вряд ли найдется теперь и такой, собою и всеми довольный, провинциальный учитель, который еще недавно существовал в "Трех сестрах". "Реникса" -- "чепуха" -- говорил он с иронией. Теперь провинциальному учителю не до иронии. А можем ли мы себе теперь представить, чтобы весь город выходил на проводы артиллерийской батареи? Нет, явно, что время чеховщины прошло. Мы вышли из старого быта.
Радоваться ли этому?
Бесполезно себя обманывать: в самом факте исчезновения старого быта еще нет ничего положительного. Старый дом, в котором было душно -- разрушен. Но началась ли постройка нового? Есть ли у будущих строителей камень, который надо положить во главу угла?
Если и нет еще, мы хотим верить, что будет.
Во всяком случае, те, кто в отчаянии цепляется за старый быт -- жалки. Они похожи на древних евреев, которые в пустыне роптали на Моисея и говорили: "О, если бы мы умерли в земле Египетской, когда мы сидели у котлов с мясом, когда мы ели хлеб досыта!" Эта жажда какого-нибудь, хотя бы старого, быта, это желание есть из старых котлов -- вечный удел людей малодушных. Пустыня пугает их, а ведь в пустыне были обретены скрижали завета. Мы теперь в пустыне. Страшно. Но можно ли, не пройдя через пустыню, добиться новых скрижалей?
Новых скрижалей еще нет. А если так, то можно ли современных писателей, которые в вопросе пола так часто сбиваются на хулиганство, -- обвинять, что они делают это по сознательной, злой воле? Злая воля, прежде всего, знает, что такое добро и что такое зло. А мы переживаем время, когда зло смешалось с добром, когда даже такая норма, как "не убий", стала обоюдоострой. Идет мучительный процесс искания новых ценностей, и разве одни писатели виноваты, что эти ценности еще не найдены?
Современных писателей, занятых вопросом пола, можно разбить на две группы: оптимистов и пессимистов. Безнадежны первые, но глубоки и серьезны вторые. Может быть, не столько глубоки сами по себе, сколько важны, как показатель известного движения жизни. Широкая публика не делает между ними различия, она смешивает оба течения и относится к обоим одинаково: или с предубеждением, или с поощрением. А только отделив пшеницу от плевел, можно определить, достаточно ли пшеницы в нашей литературе, идет ли она к жизни, или к смерти.
Наиболее типичный представитель полового оптимизма -- г. Кузмин. Беру его именно как "тип". Благодаря облегчению цензурных условий, он получил возможность коснуться темы, до сих пор не затрагивавшейся в нашей литературе. Этим, в конце концов, исчерпывается его значение, и напрасно модничающие эстеты увидали в его произведениях что-то новое. Как раз нового-то в Кузмине ничего и нет. Забудьте о пикантности сюжета, взгляните на тему Кузмина вне цензурных и бытовых предрассудков. Что нового внес в нее Кузмин? Подставьте в текст Кузмина женский род вместо мужского, и его литература превратится в типичную порнографию западного образца. Передовая наша критика, напр., журнал "Весы", находит, что Кузмин не только "талантливый поэт, но и культурный деятель". Какое недоразумение! Культурный деятель тот, кто творит новые культурные ценности или, по крайней мере, отрицает ложные. Ни того, ни другого Кузмин не делает. Он не творец новой, а продукт старой разлагающейся культуры, выйти из которой он и не помышляет. До известного дня живописать некоторые области половой жизни было нельзя. Кузмин воспользовался милостивым разрешением и посредством усовершенствованного кодака стал щелкать снимки со старого, всегда существовавшего непотребства. Документики у него есть любопытные, но к проблеме пола они имеют такое же отношение, как журнал "Тайны жизни", который в своих рекламах обещает описание всех пороков всех времен и народов. Отношение к полу в истории менялось, но пороки всегда были одни и те же. Отношение же к полу у Кузмина самое старое, и напрасно из него делают какого-то носителя новых слов.
"Крылья" озаглавил Кузмин свою повесть о некоем аномальном юноше. Для возвеличения героя он не пожалел красок и вытащил из старого провинциального театра всю бутафорию отжившего эстетизма: и Боттичелли, и Флоренцию, с антиками и нью-стэйлем. Трагедию пола, которая, казалось бы, именно в аномалии достигает особой остроты, он свел к невероятной банальности и плоскости. Если Кузмин стремился защитить аномалию, то он достиг как раз обратного. Ничьих симпатий эти чирикающие воробьи, с легкостью прыгающие с ветки на ветку, возбудить не могут. Герои Кузмина полны незыблемого благополучия. Им, в сущности, ничего не нужно. Какие еще реформы, к чему менять что-либо во внешней и внутренней жизни? Прекрасно живется и так. Казалось бы, после Достоевского, Льва Толстого, Розанова, этих истинных культурных деятелей, говорить о поле столь легкомысленно просто невозможно. Но Кузмин ни над чем не задумывается. Даже свою тему, которая, может быть, трагична по преимуществу, он превратил в повесть о том, как легко и безмятежно блудодействуют аномальные люди. И это "Весы" называют культурною деятельностью!