Офицеры молча выслушали слова капитана и разошлись по каютам с печалью и тревогой в душе.

Головнин перевел шлюп в еще более спокойное место гавани и принял все меры к тому, чтобы сохранить его годным для дальнейшего плавания.

Настали самые томительные дни капштадтского пленения. Как-то сами собою прекратились поездки на берег, а с тем и вечеринки под гостеприимным кровом местных жителей. Даже гардемарины перестали интересоваться хорошенькой голландкой, в то же время всячески уклоняясь от проверки английских хронометров, к коим почувствовали столь же сильное нерасположение, как и к их владельцам.

Прекратилась и игра на гуслях экономического помощника Начатиковского. Рудаков не декламировал более Державина. Скородумов учил дона Базилио ругать англичан на их же языке. А мичман Мур все чаще уходил на берег моря и подолгу стоял там на песке у самой воды.

Головнин, заметив такие настроения среди своих помощников, старался поддержать в них бодрость духа. Вечерами он приходил в кают-компанию, рассказывал о своих плаваниях, обещал вызволить шлюп из неволи, рисовал картины их будущих путешествии, открытий, исследований малоизвестных земель. И его рассказы увлекали моряков, к ним возвращались бодрость и надежда.

Однако скоро положение пленников осложнилось самыми обыкновенными лишениями, о которых им ранее не приходилось и думать.

— Еще немного — и мне нечем будет кормить команду,— сказал Василий Михайлович Рикорду. — Кредитные письма, выданные мне нашим консулом в Лондоне, здесь нельзя учесть — их никто не принимает. Езжай к Барти и потребуй от моего имени» чтобы он снабжал нас провиантом и деньгами, как то предусмотрено международными законами и обычаями.

Рикорд посетил Барти. Тот обещал подумать и сообщить о своем решении, но в конце концов никакого ответа не дал.

Тогда Головнин распорядился перевести всех офицеров» в том числе и самого себя, на общий котел с командой.

Как-то к нему подошел Мур и показывая на прорехи в своем дождевом пальто, сказал: