14--17 февраля 1837 г. Вятка.
14 февраля 1837. Вятка.
Продолжая мысль, сказанную в прошлом письме (можете справиться), я сделал вопрос: стало быть, требования на жизнь были более, колоссальнее, изящнее у Шиллера, у Байрона, нежели у меня, и потому я удовлетворен, а они нет? Но это не токмо несправедливого даже я перегнал их. Требования Шиллера, напр<имер>, ясны, по его сочинениям можно легко восстановить,
тот идеал, которого осуществления жаждала душа его. Это вместе Иоганна д'Арк и Текла; даже наружность его идеала понятна. Я требовал не менее, о нет -- и нашел в тебе более, гораздо более, нежели требовал. -- Провидение хотело избаловать меня; по балованных детей наказывают впоследствии. Но с которой же стороны ждать это наказание? Со стороны частной, индивидуальной жизни моей -- невозможно. Остается другая половина моего бытия, столь же существенная, столь же необходимая -- общая, универсальная жизнь, поприще... Горе, ежели там; трудов не боюсь, несчастий не боюсь, но неудачи боюсь. А для частной жизни одной не живут люди с пламенной душой. Мне уже 24 года, и я еще не знаю, что я буду делать, я еще не отгадал приказ провидения, данный моей жизни. Писать или служить. Литературное поприще неудовлетворительно, там нет этой жизни в самом деле; служить -- сколько унижения, сколько лет до тех пор, пока моя служба может быть полезна? Вот тебе, ангел мой, вопросы, занимающие меня в последнее время.
15 февраля.
Я думал о своих статьях, перечитывая начало повести "Там". Нет, все это ужасно слабо, едва набросаны контуры: смело, но бедно, очень бедно. Лучшая статья моя -- "Германский путешественник". Право, ты увлекалась "Легендой", она же у тебя не поправленная. "Мысль и откровение" -- хорошо потому, что тут нет повести, а просто пламенное изложение моей теории. Всё поправить надобно, а это-то и худо. Как же можно сделать лучше в холодную минуту то, что писано в жару одушевленья; и еще хуже, что во время этого одушевленья написанное неудовлетворительно.
Ты пишешь, ангел мой, что скоро всё узнают, -- не знаю почему, а я очень желал бы, чтоб это случилось поскорее. Сопряжено с неприятностями, да что же делать! А ежели скорее они начнутся, то скорее будут прошедшими. Лишь бы мне добраться до Москвы. А ведь ты права, Наташа, что нам нечего будет рассказывать о разлуке, потому что мы были все время вместе. Знаешь ли, как ты верно изобразила те минуты, когда, несколько часов сурьезно занимаясь, я вдруг, со вздохом, и глазом и душою ищу мою Наташу, чтоб подарить ей мысль, потом и трудом нажитую. Именно так, как ты пишешь. Симпатия!
17 февраля.
Пишут из Москвы, что не получали от меня письма, -- а я пишу всякую почту; стало, и твое пропало. Жаль, ибо ты будешь грустить, жаль и потому, что каждое письмо есть
продолжение одной нити, кольцо одной цепи, кольцо живое и необходимое. Да, по этим письмам к тебе можно восстановить всю жизнь мою с 1834 года. Тут мечты, надежды, страдания, восторги, падение, тут всего более я и, следственно, тут же сама ты. Как луч света, белый и чистый, преломляясь о камень, возвращается цветистым и ярким назад, так и твоя прелестная душа спокойно выливается в твоих письмах и принимает пурпур огня в моих и яркость луча преломленного. И летит опять к тебе так, как и преломленный луч бежит земли и стремится опять к небу.