тут нeт примеси, тут нет земных наносов. -- Я еще раз пересоздам себя. Ты -- вот вся цель моей жизни, остальное все вздор, остальное порок, преступление, остальное гордость. -- Слава -- сколько тут эгоизма; с корнем вон это чувство, горячее болезненным огнем отравы, а не кротким пламенем любви; а разве служба, литература -- все это идет не из жажды славы? Зачем мне, чтоб мою мысль, мое чувство оценивали люди, когда есть ангел, который восхищается ими? Разве я в самом деле научу толпу -- когда и Христос не научил ее. Я тебе говорю, Наташа, я не достоин твоей любви, потому что я могу заниматься тем и другим, тогда как все бытие должно быть посвящено тебе. -- А эти вечера в шуме, дурачестве... чтоб заставить молчать Любовь, какая низость... Представь себе меня и себя. Ты одинокая -- вся любовь и печаль, вся блаженство и страдание, о, какая тут высота, святость. А я, перебивая вздор, с толпою, за стаканом вина... Я как-то все это живо почувствовал 14 ноября; этот день вдавил свинцом мне в грудь ряд истин! А отчего все это? -- Душа утратила чистоту, и вот почему мы еще не соединяемся. Провидение этими испытаниями хочет выжечь все, что не золото в твоем Александре... Я понял его перст и роптал там, где надлежало целовать карающую руку.

Как меня терзает теперь разлука. Где ты, друг мой, зачем не тут? О, как склонил бы я голову мою, как успокоился бы от долгих, долгих страданий. Видишь ли, я еще слаб от того удара, мне надобен покой, а где я его найду? Наташа, Наташа... я не смел бы поцеловать тебя, я склонил бы свою голову на твое плечо, и ты была бы так счастлива, и я чувствовал бы твое дыхание, и ты своим дыханием сделала бы меня ангелом, дала бы мне свое подобие. И я бы уснул -- а потом проснулся бы, и голова моя на твоем плече. -- Ну, что ж, даст слава что-нибудь похожее, и для нее каких жертв не приносит человек. -- Посмотри, как твоя душа, сильная небом, пересоздала мою душу, сильную землею. Разве не твоя любовь внесла чистую поэзию в это здание, гордое, как рыцарский замок; не ты ли из замка сделала храм божий, т. е. твой, вы нераздельны! За что мог меня любить Огарев -- разве по предчувствию, разве за возможность. Что я тогда был? Огонь в душе, -- это был красный пламень зажженной смолы. И откуда этот сильный, небесный ангел? А откуда в уродливой, старинной вазе, изуродованной глупыми украшениями, растет лилия, чистая, как снег, нежная, как взор любви? Откуда? От бога, от бога. Лилии нужна только опора, надобно только наступить ногой -- но счастлива и уродливая ваза -- ее назначил бог быть этой опорой. -- Счастливы ясли, носившие Христа.

А как бы ни были добры обыкновенные люди, все-таки они выше крыши своего дома не подымутся. Жаль их, они добры в

самом деле -- но их доброта не по нас, жмет. Я читал в письме Эрна, что пишет Пр<асковья> Анд<реевна> о тебе, -- и смеялся; она искренно жалеет о тебе -- почему, ты думаешь? -- потому, что я ветреный человек и слишком молод. Гофман говорит: "Люди делятся на добрых людей, и они -- прескверные музыканты, и на прескверных людей, и эти -- хорошие музыканты". О, добрые люди! Дай бог вам здоровья, а пуще всего аппетит и теплую квартиру. И три-то года разлуки не могли им доказать моей любви. А ветреность чем они доказывают -- скоростью в походке, может? Я себя упрекаю в одном ветреном поступке (да будет проклят этот гнусный поступок) -- это Мед<ведева>, но ведь они его не знают. -- Впрочем, я прощаю, у них мерки нет для душ большого размера. А что сказать об Emilie (покажи ей эти строки), которая "обрадовалась бы, услышав о твоей смерти", -- она меня называет другом, братом... Неужели, в самом деле, твое теперичнее положение хуже, нежели было бы мое тогда? Он минуется, этот переход грязью, тебя греет любовь, тебе светит надежда. А та ночь, которая обняла бы мою жизнь, это скитанье безумного, этот вечный стон -- фу... и она обрадовалась бы. Пусть она будет уверена, что это не упрек, -- но зачем бросать так словами, не думая; теперь она сама содрогнется своей мысли. Прощай, ангел, до завтрого. О, ежели б мне увидеть тебя во сне; я на днях как-то видел. И как ты была хороша... Впрочем, об этом и речи нет, в этом согласен и Mr жених; я только и нуждался в его авторитете. Как эта история была бы смешна, ежели бы она не была облита твоими слезами. Но, Наташа, -- клянусь, каждая слеза твоя принесет тебе больше неба, больше моря блаженства. Прощай же. Спи с богом, а все не хочется перестать.

18 ноября.

Все еще я не пришел в себя, все еще в каком-то тумане бродят образы и мечты, и их не поймаешь. Иногда представляется то бытие -- награда. Перед глазами море, над ним небо, не свирепое, как в Вятке, а кроткое. А возле меня ангел. И тут нет разделения, ты и природа -- это опять одно. Больная душа моя пьет силу -- и я поэт, речь моя -- огонь, пламень, глаза горят. Люди почли бы за сумасшедшего, а ты со слезою будешь слушать и поймешь этот голос, который вырывается из души волканической, обширной и долго сдавленной. -- Третий не может тут быть, ни даже Огарев; после дружба, после четверо; нет, ты и я, т. е. ни ты, ни я, а это существо, которого тело -- Александр, а душа -- Наталия. Да о чем же я тебе буду говорить; ежели б и это знал, не нужно этой минуты; этого нельзя знать и вспомнить после нельзя будет -- тут смысла не будет. О, как хороша поэма, в которой действует Природа, человек и ангел. Это драма, на которую взглянет бог.

Иногда мы идем дорогой, бежим от людей, идем далеко на Восток, в Египет, где есть камни с душою, а людей нет. Понимаешь, идем пешком, -- нет поэзии, где есть ямщик и станционный смотритель, -- пешком, одни. И, становясь на лодку, мы взглянем еще раз на родину. -- Что сказать ей; по слезе родимому краю, и отвернемся, чтоб он не подумал, что мы хотим ему послать упрек. Как несбыточно, -- скажут добрые люди, -- а в самом деле что же тут несбыточного для нас. Ведь это для тех трудно, кто прокладывает карьеру, составляет капитал... Слава крылоногому Меркурию -- капитал в руках, а карьера... милости просим, i siori aspiranti[104], пожалуйте, я уступаю. Чтоб я за все обиды людей стал жить, как они живут, -- никогда! На том свете Брут встретился с Цезарем и спросил тотчас: "Куда вы -- в рай или в ад? Мне это нужно потому, что ежели вы пойдете направо, то я -- налево".

Вот с этого мира взгляни на трудности, которые разделяют нас, и они покажутся незаметными. И в самом деле, я половину вины беру на себя. Что ж я делаю, почему не говорю -- чего бояться, что будет хуже, кажется, мудрено придумать; я одного боюсь, чтоб как-нибудь не прекратили твою переписку, -- конечно, и это я вынесу, но, признаюсь, это будет мне стоить двух третей моего существованья. Но ведь не вечно же я в этой каторге. Я только жду дальнейших писем из Москвы, чтоб разом маску долой и удивить. Смешно, ты говоришь -- я единственное утешение у отца; ну так что ж? Разве я хочу лишить его себя тем, что даю ему другое утешение -- дочь, и какую! (цену тебе они инстинктом знают). Вот ежели бы я у него просил позволение зарезаться, тогда он мог бы упрекнуть меня своей любовью. Каприз ставить наравне со всею будущностью слишком несправедливо. Жалея его, не надобно делать такой уступки. Ни слова о мелочах; я, как дитя, буду покорен, -- пусть он требует, чтоб я перестал курить, чтоб обрил себе голову, -- все сделаю, но тут нельзя уступить. И зачем же он так далек, чтоб вполне понимать сына?

Сегодня я спросил Мед<ведеву>: "Имеете ли вы настолько самоотвержения, чтоб пожертвовать своим счастием блаженству человека, которого вы любите?" Она, как бы понимая, куда пойдет речь, сказала: "Нет". -- Всей душою хочу я высказать ей всё -- и не могу. Ах, зачем тогда меня оставил перст божий! Вот ей моя рука дружбы на всю жизнь -- но она ее не принимает. Многие ее называют очень ветреной -- я рад был бы убедиться в этом, мне было бы легче. Впрочем, любовь ее не имеет чистоты -- это я знаю; но она сильна -- и это мне нож в грудь. О, как я гадок при всем стремлении вверх.

И тебе сказал тогда давно: "Счастья не жди!" И вот тебе доказательство: в самом начале какой-то свирепый рок душит нас. Эта разлука -- нож, змея, и ни одной надежды. Подожду и буду писать к государю -- сил нет долее ее нести. Ну, 1837 год -- Сердце обливается горячей кровью.