155. Н. А. ЗАХАРЬИНОЙ

24 -- 26 февраля 1838 г. Владимир.

24 февраля 1838. Владимир.

Друг милый! получил твои письма от 22 -- святая, чистая подруга, благодарю тебя, дай же руку, я ее прижму к груди крепко, крепко... Теперь ты знаешь настоящий ответ, со стороны пап<еньки> решительно бояться нечего. Пора открыть глаза княгине. И вот случай, ежели вы никак не сладите с портретом, я буду писать -- однако воля ваша, я не понимаю, как вы не умели сделать этого, постарайся еще, портрет -- это одно из моих любимых мечтаний. Я погожу писать -- но ежели решительно нельзя, потребую его. Наташа, теперь надобно признаться -- нас (и особенно меня) много пугали чудовищные образы, которые на деле не существуют, за наказанье мне явились они в душу -- и как терзали.

Письмо твое прелестно к Мед<ведевой>, но два замечанья я скажу. Об ней ты не говоришь ни слова, а подчеркнувши

слово "я вас знаю", ты показала, что знаешь ее страдания, мне кажется, следовало бы что-нибудь сказать. Второе -- ты чрезвычайно ярко перед ее глазами поставила картину нашего счастья, любовь самая не может так подавить, как именно счастье. Впрочем, это мне так пришло в голову, и я в первом письме пошлю к ней, -- благодарю, душа моя, что исполнила эту просьбу.

Ты слишком предаешься надеждам, почему ты говоришь "7 недель", да разве мне есть дозволение ехать? А как откажут? На что мне верный человек, я напишу с Ег<ором> Ив<ановичем>. У нас с папенькой лад, не знаю, что будет далее, я действую неусыпно. Не могу, не могу долее жить без тебя, мечта, как я уж писал, скорого соединения поглотила всё. И вот я бросаю взор, полный ненависти, на эту цепь, которая приковала меня здесь, зубами ты бы ее перегрыз. Ах, что ни говори, а жестокое дело разлука, забудешь, забудешь -- а все-таки голова ищет груди родной и уста жаждут святого поцелуя. Наташа, очень грустно, очень.

25 февраля. Пятница.

Ты совсем отвергаешь богатство -- это несправедливо. У меня нет корыстолюбия, нет привязанности к роскоши, я богатством готов жертвовать другу, обстоятельству; но не отвергаю его. Тебе не знакома жизнь, богатство -- это свобода. Свобода, во-первых, делать что хочешь, жить как хочешь, свобода не заниматься хозяйством, а хозяйство пятнает салом. У меня был перед глазами ужасный пример -- Витберг. Он, твердо переносивший удары жестокие, не может перенести гнетущей бедности. Другой пример -- Мед<ведева>, и ей надобно в этом отношении отдать полную справедливость: она новее не думает о том, что ей нечего есть, и это придает ей особую поэзию. Впрочем, теперь нам можно перестать готовиться на материальные беды -- их не будет, я уверен. Впрочем, это мой департамент, твой -- одна поэзия, одна религия и любовь. -- Я уже писал, что от Полины и Скворцова ни строки, мне больно это, дружба имеет свои права, и она щекотлива. Я писал им два раза -- теперь не напишу долго, очень долго, может, до нашей свадьбы. А моя симпатия была сильна, моя душа была им раскрыта больше, нежели всем осыпающим меня дружбою из Вятки. Они меня любили. Я им был необходим. Я их ужасно выдвинул вперед, я их обрек на высшую жизнь, я отпечатал на них свою душу -- и у них нет необходимости перекликнуться со мною. И мы говорили часто: пусть тогда люди забудут нас; но друзья останутся друзьями. И Матвей и Саша имеют место и душе, тем паче те родные по душе. Но погожу еще их винить, погожу ставить на одну доску с Вадимом и Тат<ьяной> П<етровной> -- знаешь ли, что кто однажды потеряет в моем мнении

тот уж ничем в свете не поправит никогда. -- А Вадим -- единственная ошибка в моей жизни, иногда даже мне кажется, что я в нем не ошибся, а он совершенно сделался другой человек. Сатина, напр<имер>, я никогда не любил (он меня -- всегда и теперь), но его одна вина -- слабость характера -- больше его упрекать грешно, в нем много благородного и хорошего. И так, думая об этом, часто приходит мне в голову -- наше trio одно чисто, светло, без пятна: Огарев, ты и я. От души люблю многих, ко... а там в нашем trio нет но. Напр<имер>, Кетчер -- люблю его, он чист и благороден до невозможности, он пойдет в петлю за меня, но кого он любит -- твоего Александра или Александра, который сильной мыслью опередил многих, который с малых лет пренебрег для науки и идеи всем, который страдал за них и страдает? Кетчер так был исполнен любви к тому Александру, что твой Александр, не желая огорчить его, не смел сказать нашу мысль полного пренебрежения славы, полного погружения в море любви. Хотя они на словах и ставят чувство выше мысли, но на деле не то. С другой стороны, возьми Витберга -- нельзя родного сына больше любить, как он меня, но -- муж второй жены, муж пустой женщины, на которой женился в силу ее красоты, -- может ли понять все нашей любви? -- Ты пишешь о моих письмах -- да ведь они только для тебя хороши, потому именно, что душа наша одна. Невеста может сердиться, что нет похвал ее глазам, улыбке, устам, белизне, косе etc., etc., так точно как Наташа могла бы сердиться, ежели б это было. Странный пример пришел мне в голову. В колоссальную эпопею Французской революции были два человека, оба пламенные, оба представители партии и оба ненавидевшие друг друга -- Лафайет и Барнав. Но душе Лафайета казалось довольно ограничить короля, и, ограничив его, он был счастлив. Но душе пламенной Барнава не было границ, и он требовал республики. Язык Лафайета казался ему сух, недостаточен, беден, так точно, наоборот, тому язык Барнава казался сумасшествием. -- Вот история наших писем и всех других. А между тем они оба правы как они. -- Будь уверена, Наташа, что еще ни один человек не объяснял любви кровавым примером Барнава, -- это совершенно ново, и я могу требовать привилегию. Прощай, милый, милый друг. Я сегодня видел во сне -- кого -- ты думаешь тебя, -- вовсе не тебя, а Витбергову дочь, будь учтивее и увидь меня. Ангел!