В некоторых отношениях "Петербург" может почитаться беллетристической транскрипцией Розанова, с тем только отличием, что стиль Розанова крайне своеобразен, искренен и прост. Розанов умеет соблазнить, "не мудрствуя лукаво", при всем несомненном своем лукавстве. Между тем стиль Белого вычурен, напряжен, все время превозмогает, без преодоления. Этот роман, обращающийся к аудитории столь огромной, как та, что вмещается в списках гражданской и военной службы и полицейских регистрах нашей империи, едва ли будет после прочтения понят ничтожным количеством так называемой "университетской интеллигенции". За правильное понимание существа своих творческих заданий художник не отвечает. В этом смысле ему достаточно спокойной уверенности, что не всегда прекрасное становится сразу доступным. Но язык его должен быть понятен, ибо язык как средство общения творца и воспринимающего ценен по степени его общности. Это не значит, что наилучшие слова -- слова выветрившиеся, образы, самые милые, к сердцу идущие -- образы, уже знакомые всем, но это значит, что давно пора потребовать от художника, как первое условие его творчества, простоты и ясности. Довольно, наконец, этих платьев андерсеновского короля, которыми столькие восхищаются из ложного стыда, из боязни показаться "отсталыми" или из чувства снобизма.

Язык русский -- великий залог, великая красота, которой может гордиться "Русская Империя наша". В наши невзрачные дни неужели надо повторять ломоносовские слова, что русский язык -- язык силы, прямоты, широкой, необъятной вместительности4. Московские просвирни, которых Пушкин заслушивался5, няня Арина Родионовна, литературная восприемница великого поэта, конечно, не знали ни экивоков, ни недосказанностей, ни, наконец, этих тяжелых, надуманных, навороченных слов, от которых голове становится тяжко и мозг, по слову самого А. Белого, "упрочняется".

Что бы ни говорил Николай Бердяев, космическое начало не ново в русской литературе, как не нов в ней и разгул человеческих страстей. Гораздо раньше Бердяева Флобер, говоря о Толстом, отметил, что в "Войне и мире" герой небывалый -- масса6. Народ, Россия показаны Толстым в величии и силе космических. Правда, и в "Петербурге" Андрея Белого на многих страницах рассыпаны попытки выразить настроения массы, разговоры улицы, эти перебрасывающиеся ломкие фразы, подслушанные в людских скоплениях, нарастающий гул, зарождение и выявление единого чувства толпы. Но только в двух случаях удалось Белому относительно осуществить свои задания. Он нашел силы выразить ощущения неясной тревоги и "заплетающейся невской сплетни". Было и это в 1905 году. Хотя -- только ли это?

Влияние Розанова, без сомнения, сказалось в безвольной, ничем не сдержанной регистрации всех психических переживаний отдельных персонажей романа. Это делает "Петербург" пухлым, разбросанным. Внимание читателя разбегается. Крайний импрессионизм изобразительных способов в связи с кропотливой детализацией психических переживаний описываемых лиц создает тягостное противоречие, ибо внешний Петербург дан импрессионистом, внутренний же описан почти в протокольной манере.

В этом психологическом протоколизме из числа современных писателей равен Белому только автор "Опавших листьев"7.

Можно сказать, что один из главнейших мотивов романа -- "мозговая игра" -- разработан Белым с нудящей, утомительной и художественно совершенно бесцельной обстоятельностью. Подход к этой "мозговой игре" взят чисто физиологический. В этом смысле очень показательно неизменное накопление Андреем Белым подчеркнутых физических деталей в описании извивов игры.

"...Безотчетность тоски, галлюцинации, страхи, водка, курение, от водки -- частая и тупая боль в голове; наконец, особое спинно-мозговое чувство: оно мучает по утрам".

Розановское влияние особую выразительность приобретает в обличительных и сатирических местах романа. Притом почти всегда Андрей Белый поддается влиянию наиболее болезненных и болезнетворных сторон розановского интеллекта. В таланте Розанова есть очевидная двойственность. Худшая сторона его, если можно так выразиться, кривозеркальная. Именно в этом аспекте Розанов более всего впечатляет Андрея Белого. Оттого в характеристиках, даваемых отдельным персонажам автором "Петербурга", появляется определенная памфлетность, как, например, в описании профессора: "Воистину допотопного вида мужчина, со сладким и до ужаса рассеянным лицом, с вздернутой на покрытой пухом спине складочкой сюртука, отчего между фалдами неприлично просунулся незатейливый черненький хлястик; это был профессор статистики, с его подбородка висела желтоватая клочкастая борода, и ему на плечи, как войлок, свалились не видавшие гребня космы. Поражала его кровяная, будто отпадающая ото рта губа".

Или: "Александру Ивановичу померещилось, что поющий -- сладострастный, жгучий брюнет; брюнет -- непременно; у него такая вот впалая грудь, провалившаяся между плеч, и такие вот глаза совершенного таракана; может быть, он чахоточный; и, вероятно, южанин: одессит или даже -- болгарин из Варны (пожалуй, так будет лучше); ходит он не совсем в опрятном белье; пропагандирует что-нибудь, ненавидит деревню".

Многих, вероятно, читателей из числа таких мест романа всего неприятнее поразит описание митинга 1905 года, сделанное Белым в тонах сгущенного шаржа. Митинг представляется Андрею Белому толпою, в которой "хлынули отовсюду груди, спины и лица, черная темнота, в желтовато-туманную муть", где всё "перли да перли субъекты, косматые шапки и барышни: тело перло на тело", где "на лестницу выбился какой-то весьма почтенный еврей в барашковой шапке, в очках, с сильной проседью; обернувшись назад, в совершеннейшем ужасе он тянул за полу свое собственное пальто; и не вытянул; и не вытянув, раскричался: