III

Сказать, что Део влек к себе, восхищал или даже нравился -- я не могу. Что-то жуткое в нем было; хотелось жалеть его, -- но за что?

Маня, после этого свиданья и разговора, погрузилась в полный завистнический транс:

-- Что же это? -- говорила, задыхаясь. -- Почему же Део все знает, все может, -- а я ничего не знаю? Мне почти столько же лет, сколько ему. Я в Финляндии родилась, я в Петербурге была, даже за границей (маленькая, правда), мне все было предоставлено, все дано -- а я что сделала? Что узнала? Читала зря, без системы... Разве я знаю историю? Знаю литературу? Что я знаю?

Мы ее успокаивали. Все, мол, придет, у вас время есть... Но она не слушала.

-- Мне год остался до Део. Я должна обещать себе, что в этот год я узнаю и прочту все, что он!

Слава Богу, потом экзальтация ее поутихла. Део мы видели еще раза два.

Один раз он принес мне, вечером, какие-то странные листки не то его записки, не то просто рассуждения. Совсем не о литературе: цепь неожиданных отвлеченностей, полумистических-полуфилософских. Если б вникнуть, а потом внимательно поговорить с ним, можно бы понять, куда еще простирается этот неспокойный дух, и каких слов в этой новой области ищет -- и пока не находит.

Однако поговорить не пришлось. Он забежал второй раз спеша, перед самым своим отъездом. Попросил листки назад (и всего-то было два--три), сказал, что не стоит, что чепуха, что он потом яснее напишет и пришлет в Петербург.

Принес мне, для меня переписанные, все свои стихи. Небольшая белая тетрадочка, сшитая из стопки обыкновенной почтовой бумаги. Круглый, старательный. Немного детский почерк.