Савинков, как всегда, блестяще разговорчив. Пьем чай, -- в его кабинете, кажется, в одной из солнечных комнат. Общество порядочное, а вот еще гости: барышни Плехановы. Скоро пришел и сам Плеханов, -- бодрый, стройный, sel et poivre {седеющая борода (фр.). } -- социалист-джентльмен. Манеры его безукоризненны, красноречие тоже, но во всем, что он говорит -- какая-то неуловимая неприятность. И постоянное ощущение слишком близкого -- дна...

Но время идет... А Марья Алексеевна? Ее мы увидим перед обедом. Она уже не покидает своей комнаты и даже, последнее время, постели. Плотная незнакомая женщина с усиками, пившая с нами чай, оказалась сиделкой. О Марье Алексеевне, о ее здоровье говорилось мало, -- да и где тут среди споров и речей на важные общественные темы! Хотя надо сказать, что таинственное присутствие чего-то, не совсем соответствующего жизни этого живого дома, -- чувствовалось... или мне так казалось.

Очарователен розовый голенький бутуз в детской, на подушках. Его собирались купать, но он еще не хочет, капризничает; мать завертывает его в длинную пеленку, и, когда сказали, что "теперь можно в угловую", мы все вместе двигаемся к Марье Алексеевне.

Следующие десять минут были, -- для меня, по крайней мере, -- самыми замечательными минутами всего дня.

Угловая (очень большая) -- комната, с четырьмя окнами, распахнутыми в сад, -- в ровно-теплый, майский вечер юга. Не "светленькая", вроде других комнат, а полная тихим светом-сияньем, и полная цветов, белых, как она вся. И как узкая кроватка посредине, лишь изголовьем касающаяся стены; и как сама та, которая легко прислонилась к подушкам. Легкость, и -- не матовая, а полупрозрачная, -- белизна всего, что было здесь: цветов, постели, одежды, лица и рук сидящей на постели, -- странное давали ощущение. Да, здесь было совсем "другое". И, главное, мы, в комнату вошедшие, были "другие", ей чужие, к ней неподходящие.

Я не помню, кто, собственно, присутствовал: Савинков, конечно, его жена с ребенком и еще кто-то... казалось, что народу много. Я не помню и разговора. Я помню тихий голос девушки на постели, прозрачно-легкую, как у цветов, белизну лица, а главное, главное -- помню лица всех "других". Эти другие, от плотной сиделки с усиками, до розового толстенького ребенка на руках матери, казались почти страшными: такие они были тяжелые, прямо на взгляд тяжелые, с густо-темными лицами, точно слишком красная, тяжелая кровь наполняла их тела.

Таким же тяжелым ощущало себя и мое тело, таким же темным показалось мне и мое собственное лицо, мелькнувшее в каминном зеркале.

Обитатели виллы, постоянно бывающие в комнате, ничего этого, вероятно, не замечали. Но из нас кто-то сказал робко:

-- Не слишком ли много цветов?

-- Нет, ведь не пахучие, это не вредно, а Марья Алексеевна любит, -- произнесла сиделка, точно протрубила, и весело повела плотными плечами.