Надя прощается и уходит с братьями домой. Дядя Миша идет их провожать. Уж темно, только небо, как вода, и на нем клуня черная. Я смотрю вслед: идут по широкому-широкому двору, по темной траве, уж совсем стали маленькие, а Надю я все различаю, она и по траве идет, как летит, -- очень удивительная.
Сейчас бабушка меня положит спать. Я сплю в старой кроватке, хотя она мне мала, но стенку с нее давно сняли, я сплю, как другие. И всегда теперь вижу во сне, что летаю. Выше Нади. Она тоже летит, но я выше. Зато когда проснусь утром, вспомню все, и опять хочется реветь.
-- Бабушка! Почему я не святой? Почему Надя может, а я не могу? Это грех, бабушка?
-- Вставай, вставай, миленький, какие у тебя грехи, ты еще младенчик!
Эту неправду я никогда не могу выдержать и окончательно реву.
-----
Хижина, которую я с таким усилием каждый день строю из пустых снопов, -- заветная; кажется -- на что она? Ведь тут же за амбарами, в длинной траве, -- пустая белая хатка. В ней печь, лавки, стол, все как следует, все довольно маленькое. И пахнет в ней, как в хате, нежилой, правда, но настоящей. Не знаю, зачем она тут, -- но мне позволено в ней играть. Кругом -- густая бузина, крылечко заросло крапивой.
Но для игры моей необходимы оба: и этот домик -- и другой, что строился за бузинными кустами. Еще нужны несколько, ну хоть два маленьких кавунчика. Я их утаскивал тихонько с огорода. Кавунчики я обтягивал мамиными носовыми платками и крепко завязывал внизу веревочкой. Получалась шейка. Я ее прятал в сложенную вдоль небольшую подушку, -- ее тоже скручивал веревкой, -- тельце. Потом пеленал ребеночка с твердой головкой в шаль или полотенце. Нарисовать на платке глаза и губы коричневой краской -- пустяки. И вот -- два ребеночка, легкие, но с тяжелыми, круглыми, кавуньими головками.
Тут и начиналась игра, -- если хижина хоть сколько-нибудь была готова, хоть немножко. Хижина, впрочем, могла достраиваться и во время игры.
Я будто давно большой. Живу в этом доме, -- (хатке) -- хожу на работу. Вечером возвращаюсь ужинать. У меня жена, очень непослушная, и эти два ребенка. (Жены не было, я ее воображал, но это ведь все равно.) Жена случалась у меня разная: то вроде пололки Горпины, то вроде няньки Устиньи, а в последнее время -- вроде Нади; непослушание же ее, главное, было в том, что она -- жена, да еще с этими двумя младенцами. Выходило, значит, что она все равно виновата, и мне мешает. Мы с ней "сердимся" (как иногда папа с мамой "сердятся" и говорят между собой непонятное). Мы тоже говорим громко и долго непонятное, т. е. я говорю, и за жену, и за себя. Потом я ухожу, хлопнув дверью, и скрываюсь в бузинных кустах. Там я начинаю строить шалаш, -- тайно от жены: впрочем, ей некогда за мной подсматривать, она в это время прячет от меня детей с круглыми головками, одного, скажем, за печку, другого хоть куда-нибудь под лавку, в угол. Жена -- хитрая (особенно когда она -- Надя) и знает, что пока у нее эти пеленашки, я не могу исполнить своего намерения. Намерение всегда одно, простое: уйти спасаться в леса (в бузину), затвориться в выстроенной келье и сделаться святым. Надя же не хочет быть святой (недаром жена) и меня не пускает.