Но я тверд. Я знаю, что надо быть твердым и претерпеть до конца. Келья не совсем готова (крышу очень трудно сделать), да ничего, потом. Я иду в хату, тяжело ступая (так надо) со сложенными на груди руками. Я ищу за печкой, нахожу первого ребенка, шарю в углу, вытаскиваю другого. Жена в ужасе; но видя мою твердость, не смеет приступиться. А я, размахнувшись, изо всей силы хватаю сначала одного ребенка о притолку головой, а потом и другого. Кавуньи головки трескаются, течет белый сок. Иногда совсем отпадают головки, катятся под стол.

Если дети очень удаются, и я войду в игру особенно, -- мне их бывает жаль. Но что ж, с ними нельзя спастись, нельзя в затвор. Надя, конечно, в слезах, но она уже бессильна, и бессильно падает на пол. А я, с пением хвалы Богу, иду мерным шагом в бузинные кусты, лезу в келью и закрываю отверстие последним, нарочно оставленным, снопом. Я -- в затворе.

Конечно, не всякий раз все одинаково; бывают разные приключения и затруднения; но головки всегда трещат, и Надя всегда падает. А раз упала -- я уж о ней больше не забочусь.

Это -- игра; она кончается, я бегу в дом обедать, и тут уж наступают другие заботы, настоящие. И гигантские шаги, и настоящая Надя, которая так чудесно никогда не падает и так меня ужасно этим мучит.

Она упадет, если помолиться. Но вот в чем горе: я определенно чувствую себя в грехе (в каком неизвестно) и потому не смею молиться. Что делать?

-----

-- Бабушка, ты куда? В церковь? Да разве воскресенье?

-- А я говею, милый, Успенский пост. А здесь церковь-то близко. Завтра утречком исповедуюсь и приобщусь.

Она ушла, а я сейчас понял, что -- надо. Надо завтра и мне исповедоваться. Исповедоваться -- это значит батюшка в церкви чем-то тебя накроет и простит грехи, и будешь без греха. И о чем ни помолишься -- исполнится.

Пусть мне не говорят опять, что я младенец, потому что рожденье еще на будущей неделе, семь лет не стукнуло, греха, мол, нет. Я сам лучше знаю. Я тверд, надо все претерпеть, а своего достигнуть.