Давно, в каких-то заметках о русской литературе, я говорил, что у нас, собственно, литературы нет и не было, а были только литераторы. Это верно, хотя и не совсем. С первого взгляда, действительно, кажется, что "литературы" в западном смысле, то есть определенного, связного, культурного течения, в России не было. Вырастали отдельные личности; и кто расцветал вопреки окружающей среде -- должен был иметь силы громадные. Достоевский умел сделаться Достоевским, по надо было, чтоб он умел еще выдержать каторгу. Сколько бы мы ни забирались "в глубь истории" литературы -- мы не найдем ни одного мало-мальски видного писателя (ни одного!), которому не приходилось бы тратить силы на борьбу вот с этими "каторжными" обстоятельствами. Эмпирика, конечно; но ведь чего-нибудь же она стоит, особенно если это "помимо всего прочего"...

О писателях менее видных я и не говорю; они падали, как трава под косой, не успевая и подумать о расцвете. Между тем без них, без хорошей середины, нет и "литера туры" в настоящем ее смысле. Пирамиды, рассеянные пустыне, -- не город, как бы ни были пирамиды высоки.

Но хорошая середина у нас все-таки имелась, -- из уцелевших. Только уцелели они при условии полного смирения, полной невидмости. Вот с первого-то взгляда и кажется, что их совсем нет, что нет и не было общего, совокупного, движения, -- не было "литературы". Нужно вглядеться, нужно заглянуть под серые доски подполья, чтобы увидеть невидное, -- нашу хотя бы волю к созданию литературы, нашу надежду, что она явится, -- такая же, как "у всех".

После знаменитого года, когда была объявлена, между прочим, "свобода" и литературе, объявлено, что не возбраняется отныне собираться, общаться и желать культурности, многие вообразили, что у нас началась заправская "литература". Вид был, действительно, такой, будто она и впрямь началась. Конечно, только вид. Не могла она сразу, по объявлению, взять да и начаться. Даже если б объявления о оказались подлинными, даже если б действительно позволили "общаться, собираться и глядеть в сторону культуры", то это лишь позволение направить волю к созданию, до создания еще далеко. Еще предстояла бы долгая работа.

А теперь и она не совершается. Приоткрыли ящик, выпустили было хаос и, не дожидаясь, что из него образуется, -- назад. Он лезет струйками из-под неплотной крышки, растворяется в воздухе и только его портит.

В общих же чертах все осталось по-прежнему, все, как и в древние годы. Только вместо настоящих богов -- идолы, которых во мгновение возносят и в следующее свергают, да вместо невидности старых средних работников -- кишенье литературщины, невежественной и самомнительной.

Не бывает времени, когда бы не было талантливых людей. Талантливые люди пишут хорошие вещи, так что и хорошие вещи всегда есть. Но в смысле какого-нибудь перелома, или хоть перегиба, или уклона нового -- последний год не дал нам ничего, почти ничего. Оглядываясь назад, я не могу вспомнить, чем год начался, когда начался. Точно все еще длится прошлый, даже позапрошлый. Перелились они в этот едва заметно. При внимании видишь, что кое-какие перемены есть, но медленные, тихие, особенно по сравнению с годами более дальними. Хулиганство, например, осело, -- но только самое уличное, крикливое. Думаю, впрочем, что оно вогнано внутрь. А внутри эта болезнь еще опаснее.

Минувший год -- не год исполнений и даже не год надежд, а, вернее всего, предчувствий. Есть в нем, -- очень смутные, -- предчувствия новых каких-то слов, или нового сочетания, и новых пониманий... Но об этом после. Предчувствие близких разочарований ярче. Уже готовы дрова печки, где будут "жечь то, чему поклонялись".

Помню давно-давно, был вечерний пир в редакции одного начинавшегося толстого журнала. Этот пир внезапно превратился в овацию Алексею Максимовичу Пешкову. Молчаливый застенчивый писатель, в серенькой блузе, скромно ютился где-то на конце стола, ничего не ожидая. И вдруг! Речь за речью -- о нем. Пили за его здоровье, приветствовали "восходящее светило". Непривычный человек растерялся. Закружилась голова от первых похвал и от многочисленных тостов; сбегая с пятого этажа вслед за уходившими гостями, он все твердил: "Да, да! Конечно, я талантлив... Но все-таки... нельзя же уж так..."

Впоследствии ему пришлось испытать гораздо большее, но голова не кружилась, и забыл он вот эти свои верные точные слова, которых не следовало бы забывать ни ему ни другим: "Конечно, талантлив... Но нельзя же так". Его сделали идолом; неудивительно, что свергли: главное свойство идолов быть непременно поверженными. В отличие от бога -- поверженный идол уже не идол, а просто ничто или хуже, чем ничто.