-- Не все значит?

-- Конечно, не все. Во-первых, моя старуха -- незнакомая, я ее встречал на улице, обыкновенно. За ней-то и шел, остановиться не мог, преследовал. Старуха подтянутая, накрашенная, еще "не отказавшаяся", хотя уж с неуверенными глазами, -- конечно, не моя старуха. Деловая, с корзинкой, с пакетами, с другой старухой, -- тоже не моя. Не любил я и "бабушек", около детских колясочек, с дочкой, с нисходящим поколением, -- опять не та.

-- Какая же та, ваша?

-- Я вам расскажу. Она -- праздная, и непременно одна. Одета в черном или темном, не то, что оборвано, но бедно и как-то без "любви", без внимания, точно без сознания. А вместе с тем кажется, что ее одежда и есть она, а она -- вот эта одежда. Юбка полудлинная, сбоку немножко висит, чулки черные и ужасно плоские башмаки, носами чуть вверх. Кофта какая-то, -- редко пальто; на шейке бывает шерстяная косынка; шляпа тускленькая, приплюснутый бант, или без банта. Руки в черных нитяных перчатках, и на каждом пальце, на конце, камушек свалялся. Иногда в руках зонтик, рыжий, довольно большой и ридикюль. Старушка моя сухонькая и очень часто совсем маленькая. Горбится, но бывает и прямая. Она идет...

-- А какое у нее лицо?

-- Подождите, не перебивайте. Она идет медленно и... как бы сказать? идет -- никуда. Это сейчас видно, что никуда. Может остановиться у витрины, долго стоять неподвижно и смотреть -- все равно на что: на колбасу, на аптекарские принадлежности, на антикварную мебель, на гору булок, на чулки, на электрические лампы, на чемоданы, на челюсти, на бутылки с шампанским, на галстуки и рубашки, на образцы антрацита -- ей все равно. Стоит тихо и смотрит, и подол у нее также висит, и ручками черными прижимает к себе тихо зонтик или ридикюль. Вы спросите, какое лицо. Такое, как она вся: отсутствующее. Посветлее ее всей, пожелтее, с глазами, может быть, видящими (видит же, идет же), а, может быть, и нет. И глаза "отсутствуют". Меня это отсутствие и тянуло, прямо втягивало. Оно -- тишина. Понимаете, на улице шум, грохот, вскрики автомобилей, звонки, спешка... А моя царственная, отсутствующая старуха в тишине -- как в облаке, стоит -- или идет, неторопливо, одинаково, именно как идут -- никуда. С таким лицом, с таким зонтиком нельзя не идти -- никуда. И я за ней шел, не мог тоже не идти; в ее облако тихое старался попасть -- и не попадал, хотя почти вплотную шел, у тех же витрин с нею останавливался, смотрел на аптекарские банки, на пустые перчатки в красильне, на чемоданы... Она двигалась -- и я двигался. Потом или темнело, и я, в огнях, сам не знаю, как терял ее, или она за угол заворачивала, и я тоже терял ее; но непременно терял, когда в меня уж начинала входить ее тихость, беззвучность, ее отсутствие. В тихом этом страшное, но упоительно-страшное, такое, которое влечет, справиться нельзя.

-- Это были же разные старухи?

-- Не знаю. Конечно, разные. Одна была в чепчике вместо шляпы. Волосы седые или с большой проседью. У одной очень мало волос. И руки без перчаток, цепкие. Но не в том же дело, что разные. В том дело, что одна, что она здесь, -- и уже не здесь; а в тихом своем облаке. И даже нельзя сказать уже не здесь: если "уже" -- значит время, а про время невозможно думать, когда видишь страшное облако. Тогда только "нет", только "отсутствие"... Впрочем, я напрасно... Я плохо рассказываю. И как рассказать. Ведь похоже -- просто неврастенические бредни. Да я уж теперь и не люблю ее больше.

- Нет, постойте. Ну бредни неврастенические, это своим чередом. А как же вы ее разлюбили? Забыли? Постепенно?

-- Сразу разлюбил. Опять будет никому непонятно, так что я в двух словах скажу, все равно. Шел раз по улице, широкой и нешумной, обсаженной деревьями, чуть-чуть в зеленом пуху. Было позднее, очень светлое, утро. И вдруг, навстречу -- она! Прямо навстречу, прямо на меня.