IV
И я прохожу молчанием все "индивидуальное" творчество бесчисленных писателей в последних книжках всевозможных журналов. Какой-то бледный, кошмарный туман. Босяки... босяки... земские доктора... фельдшерицы... больные мужики... голодные фабричные... нежданные аристократки... добродетельные... гордые девицы... сельская учительница... еще босяк... -- а за ними напряженное лицо автора, проникнутого одной мыслью: "Вот как я! Я еще новее могу! А я еще гуманнее! А я благонадежнее! Это все "я"!
К своим героям у них не только нет никакой любви -- они даже и не видят их. Благодаря этому трудно их видеть и читателю, да и авторы смешиваются, сливаются, -- уж слишком они явно идут к одной цели. Тут опять приходится сознаться, что средняя "старая" литература была более литературна. Самые плохие повествователи и романисты были более различны, потому что были плохи каждый по-своему. О талантливых и говорить нечего. Но, конечно, устаревшие одежды тлеют и спадают, удержать их на плечах нельзя, и я не могу жалеть, что новые писатели не подражают старым. Но неужели, чтобы перейти от хорошего старого к хорошему новому -- надо неизбежно перебираться через мутный поток современного "индивидуализма", того, который так похож на безнадежную безличность? Мне было жаль, когда я увидел, что достойный, корректный, замкнуто-идейный "Вестник Европы" пошел на компромисс и открыл свои страницы нововременному романисту г. Будищеву. Что он "нововременский" -- это еще, конечно, ничего не значит, в "Новом времени" может быть и хорошее, и скверное, ведь ему -- "все равно!" -- Но г. Будищев сам по себе -- малоприемлемое, оскорбительное "новое". Не желал ли "Вестник Европы" очистить у себя воздух после "Развалин" г. Оболенского? Увы, г. Будищев не годится для этих гигиенических целей. Г. Будищев даже не бездарен: он именно оскорбителен. Когда я думаю о г. Будищеве -- он мне представляется акцизным чиновником, загримированным Ницше, на вечеринке в провинциальном, даже уездном, городке. Он дирижирует танцами, а в промежутке между фигурами кадрили -- ведет со своей дамой "ужасные" разговоры, психологические, надрывные, "с силой и мощью". Барышня пугается. Иногда, между речами о величии силы, жизнерадостности, о пленительности могучего зла -- у Будищева проскальзывают диалоги о "жалости", такие знакомые, что барышня при всей невинности лепечет: "Ах, да, я читала... про Мармеладова там... это тоже вы написали?"
Барышня пленена. И г. Будищеву она нравится, попросту; он почти забывает, что он -- Ницше, и со всей натуральностью акцизного чиновника говорит шепотом: "Какая прелестная ручка! О, позвольте мне впиться в нее!" Барышня обомлела и молчит. Акцизный настаивает: "Ну скажите, царица моей души, скажите мне: "впейся!" Через несколько времени акцизный совсем "образует" барышню, она при каждом свидании (тайном, конечно) будет сама протягивать руку и повторять: "впейтесь!" И акцизный чиновник будет "впиваться" и говорить ей диалоги из Ницше и Достоевского, приноровив их к своей выгоде и к ее пониманию.
А потом напечатает все это в "Новом времени" или в "Вестнике Европы", не забыв упомянуть о "впиваниях". Он будет думать: "Вот как "я" пишу! Вроде Ницше и Достоевского, только новее!"
Зачем понадобилось солидному журналу такое дешевое, старое "новшество"?
Нет, я не могу больше читать журнальную беллетристику, книги последние смотрел -- еще хуже. Тот же "индивидуализм", но подчас еще до неприличия нелитературный.
В журнале все-таки за грамотностью смотрит редактор, а в отдельных изданиях -- некому; цензорам и наборщикам все равно, хоть "абракадабру" выпускай, только заплати за бумагу -- и чтобы не против существующего порядка. Боже мой, как же быть со всеми этими Гордиками вторыми, третьими, Протасовыми, Нефедьевыми, Глауберами и т. д., и т. д.? Даже не знаешь, чего пожелать: установления литературной цензуры? Совестно. Рецензистских нападок на них? Бесполезно, даже вредно. Я сам, конечно, могу и не страдать: не будут читать -- и конец. Но другие, ну хоть три, четыре человека да прочтут! И каждому будет маленькая, -- но мука. Видел у деревенского извозчика "Битву русских с кабардинцами, или прекрасная магометанка, умирающая на гробе своего супруга". Читает, и это для него не мука, а наслаждение. Дал ему Гордика-второго. Валял-валял, засалил -- принес. "Ослобоните. Очень уж незанятно. Без толку наведено". Мучился все-таки долго, -- ради меня. И еще люди будут мучиться. Средств, однако, против таких "Митек Корявых" и "Гордиков" нет. Это оборотная сторона "просвещения". Ничего не поделаешь. Пусть лучше будет просвещение хотя бы и с оборотными сторонами, чем вовсе без просвещения. И цензуры литературной не надо. Авось люди посильнее сами разберутся и справятся. Пишите, Гордики! А вот неожиданно и недурная книжка.
V
Я говорю о сборнике А. Амфитеатрова -- "Сказочные были". Вышел одновременно и роман его "Виктория Павловна", о котором в нашем журнале уже была рецензия -- немного добродетельная, но отчасти справедливая: роман слабоват, куда слабее многих рассказов, и очень груб. Впрочем, г. Амфитеатров, при всей его несомненной даровитости, несомненно, писатель очень грубый, и по языку, и по всей манере, и по несложности идей. Мгновениями он яркий художник, а через две строки срывается в публицистику, и срывается очень грубо. Его рассказ "Наполеондор" -- прекрасно написанный -- переходит в нарочитую сентиментальщину в конце; и это опять выходит грубо. Иногда, впрочем, грубость эта, выдержанная, -- своеобразно грациозна: такова фламандская легенда о святой Жанне и черте. В "Истории одного сумасшествия" есть места подлинного ужаса; сюжет так затаскан в последнее время, что нужен был недюжинный талант г. Амфитеатрова, чтобы суметь так блестяще с этим справиться. Глубины в произведениях г. Амфитеатрова искать не следует: он все-таки более публицист, чем художник. А если и встречается глубина, -- то невольная, неожиданная, несознанная, вероятно, самим автором. Его "Морская сказка" -- малоправдоподобно написанное повествование матроса о каком-то далеком, необитаемом острове. На этот остров попали, после кораблекрушения, две женщины и двое мужчин. Им пришлось прожить вчетвером много лет, без всякого сообщения с другими людьми, с миром. Материально они устроились очень недурно, остров был южный, с прекрасным климатом и растительностью, разбитый корабль доставил им предметы первой необходимости, они были молоды, способны к работе. Двое французов были брат и сестра; сестра вышла замуж за оставшегося мужчину, брат женился на оставшейся женщине. Все пошло весело, мило, нормально. Французы вышли из хорошей семьи -- знатные, образованные, утонченные люди. Мирное счастье поселилось на острове, теплом и волшебном. Годы шли. У любящих супругов рождались дети, росли, женились, рождали в свою очередь и... остров оказался заселенным племенем грубых дикарей. Сами родоначальники так одичали, несмотря на свое счастье (или благодаря ему?), что убежали в пещеры, завидев первый корабль.