Впрочем, особенно приглядываться не было случая: Розанова мы стали видеть не часто. Вышло это само собою. С ним и вообще-то никогда ничего нельзя было вместе делать, а тут почувствовалось, что и нечего делать.

В Петербурге же, после "половинной" революции, многие вообразили, что можно что-то "делать",-- во всяком случае, тянулись к активности.

О Розанове ходило тогда много слухов, вернее -- сплетен, о разных его прошлых "винах", которыми мы не интересовались. Да и мало верили: жена все еще была сильно больна, и в Розанове, хотя он об этом не говорил, очень чувствовалась боль смертная и забота.

Раз как-то забежал к нам летом, по дороге на вокзал (жил тогда на даче, в Луге, кажется).

Торопливый, с пакетами, в коричневой крылатке. Но хоть и спешил -- остался, разговорился. Так в крылатке и бегал нервно по комнате, блестя очками.

Разговор был, конечно, о религии и опять о христианстве. Отношение к нему у Розанова показалось мне мало по существу изменившимся. Те же упреки, что христианство не хочет знать мира с его теплотой и любовью, не приемлет семью и т. д. Потом вдруг:

-- Вы ведь "апокалиптические" христиане... А какое же там, в Откровении, христианство? Я Откровение принимаю... Я даже четвертое евангелие, всего Иоанна, готов принять. Только не синоптиков. Давайте, откажитесь от синоптиков -- будем вместе...

Мы, конечно, от синоптиков не отказались, но в эту минуту кто-то принес показать Розанову наших маленьких щенков, шестинедельных младенцев-таксиков,-- и на них тотчас обратилось все его внимание.

-- Вот бы детям... Ах, Боже мой... Вот бы детям свезти...

-- Да возьмите, Василий Васильевич, выберите, какого лучше, и тащите с собой на дачу.