Пустой вопрос. Мы знаем лишь одно: она или разрешается -- или не разрешается -- всяким человеком, всяким отдельным "Я"; и это в соответствии с волей, силой и даже самой тканью каждого "Я". Разрешение -- конечно, есть шаг, полшага, или хоть брошенный незабываемо взор за тот порог, на котором

Все бьется человечий гений...

Кому дано преодолеть порог, тот от него уж не отступает. Верный, он примет и мучительную муку, и невыносимость бытия; и будет "возрастать в надежде" и познании. Только по верности, по неотступности, мы и судим... нет, догадываемся: ему, пожалуй, и дано разрешить трагедию, его "Я" -- крепкая скрепа.

Но ведь и "я", чужое, для нас за потаенной дверью. Не ко всякой есть ключ. Ходасевич дал ключ к своей. Мы заглянули, -- бегло, поспешно, разве мы умеем как следует смотреть? Кое-что увидели: трагедию увидели; может быть, коснулись чуть-чуть и ткани этого единственного (как и всякое другое) "Я". Книга открывает нам Ходасевича и его трагедию не в неподвижной точке, а в линии, в движении, -- во времени. Что же сказать? О чем догадаться?

Невыносимость бытия в сложнотрагическом клубке -- вещь серьезная, даже если посланы такие крылья, как дар стихов:

Все бьется человечий гений

То вверх, то вниз. И то сказать,

От восхождений и падений

Уж позволительно устать.

Позволительно или нет -- другой вопрос. Но Ходасевич устал. В круге этой усталости многое начинает менять лик. Целовать руки самому себе -- своей Психее? Нет, "тяжко, больно жить душой, -- который раз?". "Нежная ненависть и мучительная любовь" как будто тихо претворяются, или растворяются, -- в презрение. "Смотрю в окно -- и презираю...". Если смотреть в окно, -- на мир -- усталыми глазами, мир того и стоит: