Но и Шустёнок не унимался:

— Вот тятяша посадит их в жигулёвку да отлупцует хорошенько, они и повинятся. Кулугуры все такие — и спроть церкви и спроть начальства.

С гневом и болью в лице Елена Григорьевна подошла к Шустёнку, пристально посмотрела на него, вздохнула и сказала только два слова, но они как будто пришибли его:

— Несчастный ребёнок!

В перемену она осталась с ним в классе. О чём говорила с ним — неизвестно, но мы догадывались, что ей захотелось усовестить его, растревожить его сердце и допытаться, зачем он устроил такую подлость над нами. Я был убеждён, что учительница не поверила ни одному его слову, потому что она хорошо нас знала, а я без неё не проводил ни одного дня. Её вздох и сожаление: «Несчастный ребёнок!» — не требовали от нас никаких самооправданий.

Когда она вышла из класса, подталкивая Шустёнка, лицо у неё было утомлённое, потухшее, а над переносьем вздрагивали две морщинки. Но Шустёнок с тупой ухмылкой прошёл мимо нас и успел уколоть и меня и Кузяря прищуренными Л\азишками.

По дороге из школы я шёл молча, с болью в сердце, с гнетущей обидой, словно меня побили ни за что или оплевали перед учительницей и перед школьниками, а значит — и перед всем селом. Вор! У него чужую книжку нашли в парте и обличили его. Пусть это подстроил нарочно Шустёнок, но болтуны и сплетники разнесут это по селу и наврут с три короба. А эго только и нужно попу и полицейскому.

Вот парнишки и девчонки возвратятся к себе в избу и крикнут:

— А Федька книжку украл. Ванька Шустов его обличил.

Такого ужаса я никогда ещё не переживал. И сейчас, когда я шёл рядом с учительницей в кучке ребят, своих товарищей, я чувствовал, что между нами возникла смутная отчуждённость. И впервые познал я своим ребячьим умом ценность незапятнанной чести. Мне казалось, что товарищи мои отвернулись от меня и затаили в душе недоверие ко мне, а учительница ни разу не взглянула на меня и лицо у неё задумчиво–строгое и чужое.