Личность сталкивается лицомъ къ лицу съ напирающимъ на нее отовсюду и обезличивающимъ ее стихійнымъ потокомъ внѣшней и посторонней ей необходимости; окруженная "рѣкой случайностей жизни", она борется за свою индивидуальность, за право свободнаго самоопредѣленія, за право сознательнаго властвованія надъ естественнымъ порядкомъ вещей. Но далеко не всегда личность выдерживаетъ этотъ напоръ, чаще падаетъ жертвой его, утопая въ коверкающемъ ее потокѣ неожиданностей и случайностей, обезличивается и погибаетъ. Внушительную картину этого ослабленія личности, ея уродливостей и заболѣваній представляетъ собой переходное время русской жизни, ставшее волей судебъ хроническимъ нашимъ недугомъ, обычнымъ образомъ жизни. И Успенскій съ глубокимъ и напряженнымъ вниманіемъ прослѣживаетъ въ большей части своихъ произведеній эту обезличивающую тенденцію общественнаго процесса въ русской жизни.

Этотъ опустошающій личность процессъ совершается во всѣхъ сферахъ русской жизни, повсюду русскій человѣкъ до потери сознанія запуганъ, раздавленъ непонятнымъ, чуждымъ ему и угнетающимъ его безличнымъ неумолимымъ процессомъ общественныхъ отношеній, въ укладѣ крестьянской жизни, такъ же какъ и въ городѣ, въ земледѣльческомъ строѣ жизни, подъ вѣковой властью земли, такъ же какъ и въ сферахъ, охваченныхъ все растущей властью "купона". "Съ человѣкомъ -- тихо", тихо -- въ темныхъ захолустьяхъ "Растеряевой улицы", и среди "разоренія" стараго уклада провинціальной жизни, разлагающагося подъ натискомъ "новыхъ временъ -- новыхъ заботъ"; тихо -- съ деревенскимъ обывателемъ на лонѣ крестьянскаго житья-бытья, вблизи лѣсной, зоологической правды и гармоніи "земледѣльческихъ идеаловъ", созданныхъ исконной властью земли; "тише воды, ниже травы" живетъ иной интеллигентный обыватель, и даже въ сферахъ высшихъ проявленій интеллигентной жизни личность такъ же, чаще всего, обезсилена, скомкана и напугана, живая душа омертвѣла, анестезировалась, сознательное начало атрофировалось. Всюду господствуетъ растерянность, чужое велѣніе, постороннее внушеніе, внезапный случай, неожиданный приказъ, -- вообще не своя воля. Такъ и живетъ русскій человѣкъ, не ощущая своей личности, "безъ своей воли", повинуясь чужому внушенію, постороннему, Богъ вѣсть откуда вдругъ явившемуся, велѣнію.

Въ очеркахъ изъ "Деревенскаго дневника" Успенскій живописуетъ обезличивающую тенденцію соціальнаго процесса въ сферѣ общественныхъ отношеній села Слѣпого-Литвина.

"Какимъ-то тяжелымъ клубомъ свернулись всѣ разнообразныя отрасли общественной службы въ сознаніи крестьянина, и не распутывая этого клубка (такъ какъ распутать его почти невозможно), крестьянинъ опредѣлилъ его однимъ словомъ -- "деньги". Вся куча повелительныхъ наклоненій низвергается въ деревенскую глушь въ видѣ простого требованія денегъ и вообще какихъ-нибудь матеріальныхъ расходовъ, но денегъ, денегъ главнымъ образомъ... Всякая, самая благороднѣйшая мысль, направленная на общую пользу, откуда бы она ни шла, дойдя до деревни, превращается въ простое требованіе денегъ. Проекты "оздоровленія", "образованія", "поднятія народной нравственности", "оживленія народа", словомъ, -- всякая благая {Курсивъ Успенскаго.} мысль, какъ только начала приводиться въ исполненіе, непремѣнно начинается въ какомъ-нибудь Слѣпомъ-Литвинѣ прямо со "взносовъ". Въ Петербургѣ, въ губернскомъ городѣ, въ уѣздномъ -- идутъ разговоры, проекты, доказательства, пренія; слышны разныя, безспорно умныя слова: "развитіе", "улучшеніе", а въ Слѣпомъ-Литвинѣ, во имя этихъ прекрасныхъ проектовъ и словъ, происходитъ только раскладка {Курсивъ автора. И далѣе вездѣ въ выдержкахъ оговаривается только курсивъ подлинника, мой же не оговаривается.}. Изъ такихъ словъ, какъ: "образованіе", "развитіе", "улучшеніе", въ Слѣпомъ-Литвинѣ, невѣдомо какимъ образомъ, образуются совершенно другія и всегда грустныя слова: "по гривеннику", "по двугривенному", "по полтинѣ" {ІІ т., 21--22}...

И, хотя всякое велѣніе, всякое начинаніе, переходя въ народную среду, выражается прежде всего "въ простомъ требованіи денегъ", но психологической почвой для возращенія этого явленія служитъ все то же безсиліе и напуганность личности въ "замордованномъ русскомъ человѣкѣ", какъ мѣтко называетъ въ другомъ мѣстѣ одинъ изъ героевъ Успенскаго эту постоянную подчиненность русскаго человѣка чужой волѣ. Своя воля, сознательность, личный контроль собственной отвѣтственности совершенно отсутствуютъ въ укладѣ жизни деревенскаго обывателя. "Жизнь его съ самаго дѣтства переполнена угрожающими случайностями: переѣдетъ лошадь, потому что "вино попалось дюже хорошо"; съѣстъ свинья, потому что родильница лежитъ въ обморокѣ, а домашніе такъ крѣпко спятъ, что ничего не слышатъ, "хоть въ барабанъ колоти"; задохнется отъ угара"... {II т., 66.} и т. д. Вдругъ, "невѣдомо откуда, изъ-подъ совершенно опредѣленнаго факта конской повинности", вылѣзаетъ "на глаза цѣпляющійся за него фактъ неопредѣленной, темной глубины самаго дна деревенской жизни"... {II т., 53.}. У старосты на пріемѣ бракуютъ лошадь, потому что у нея натерта холка. Лошадь куплена у Петра синильщика три года тому назадъ. Теперь этотъ Петръ проситъ Кузьмича поставить у него на задворкахъ хатенку, ему бы поправиться. Кузьмичъ согласенъ "дать человѣку упокой", задворки ему ни къ чему, мѣста не украдетъ и деньги даетъ; но староста таинственно бормочетъ Кузьмичу и холкѣ, ему "бытто думается", что синильщикъ "человѣкъ-то онъ... не того... что-то бытто нечистоватъ"! И хорошее, мірское, человѣчески-понятное дѣло разлаживается по винѣ какъ-то вдругъ вынырнувшей изъ "неопредѣленной темной глубины самаго дна деревенской жизни" -- холки. И Петръ синильщикъ терпитъ и озлобляется изъ-за лошадиной холки, невѣдомо какъ натертой, проданною имъ старостѣ, лошадью. Сболтнулъ человѣкъ, и глупое слово, попавъ въ таинственный круговоротъ деревенской нескладицы, родитъ для всѣхъ неожиданные, никому ненужные результаты. Слѣпое, невѣдомо откуда и для чего идущее внушеніе правитъ этимъ міромъ, какъ безглазое, безликое чудовище. "Никто не знаетъ -- зачѣмъ, въ чемъ дѣло, но всякій безпрекословно идетъ потому, что привыкъ идти, когда ему скажутъ: "иди", привыкъ платить, когда скажутъ: "плати", и совершенно отвыкъ отъ "разговоровъ" на тему -- куда? зачѣмъ? и почему? такъ какъ идея большого или маленькаго явленія, совершающагося въ общей жизни государства, никогда не доходила до деревни. Сюда являются только какія-то дребезги, если можно такъ выразиться, этой идеи, не дающія о ней никакого понятія: деревня никогда не знаетъ даже о причинахъ, вліяющихъ прямо на ея экономическое положеніе, на ея карманъ" {II т., 20.}.

То же и въ общественной жизни города, здѣсь также безконтрольно властвуетъ "всесокрушающій русскій случай".

Рисуя въ цѣломъ рядѣ очерковъ "Новыя времена, новыя заботы" и въ другихъ, менѣе цѣльныхъ произведеніяхъ общую картину городской жизни "переходнаго времени", Успенскій стремится отмѣтить въ ней, "какъ внезапность, случайность явленій нашей досадной жизни, такъ и вліяніе этой случайности, пришлости явленій на состояніе мыслей и расположеніе духа мѣстнаго бюджетнаго потребителя" {I, 504.}.

"Физіономія современнаго губернскаго города какъ снаружи, такъ и внутри, это -- нѣчто такое, что сразу, съ одного дня, разслабляетъ нервную систему и сразу, съ одного дня, дѣлаетъ жизнь какой-то досадною путаницею. Путаница явленій, поражающая вашъ глазъ, наравнѣ съ путаницею явленій, поражіющей вашъ умъ, лишаетъ физіономію современнаго города всякаго образа и подобія, образуя, вмѣсто какой бы то ни было физіономіи, нѣчто неуклюжее, разношерстное, какую-то кучу, свалку явленій, не имѣющихъ другъ съ другомъ никакой связи и, несмотря на это, дѣлающихъ безплодныя усилія ужиться вмѣстѣ"... {I, т., 501.}.

Городскую жизнь Успенскій наблюдаетъ какъ разъ въ тотъ моментъ, когда въ спокойное русло стараго уклада дореформенной жизни города вдругъ, неожиданно и безсвязно, врываются вѣстники новой жизни, пришельцы совсѣмъ иного міра. Своеобразная гармонія стариннаго образа жизни нежданно-негадано нарушена, и нарушена безвозвратно. Эта смѣна стараго новымъ несетъ съ собой невообразимую "путаницу явленій", еще болѣе дезорганизующую обывательскую личность,

"Прежняя старинная грязь и лужи, прежніе гнилые заборы съ нищими на углу, поющими "подайте Христа ради!", а надъ головой нищей, на томъ же углу, "Парижская жизнь", оперетка, изуродованные куплеты которой заглушаются буханьемъ въ колоколъ у Никитья: гдѣ завтра престолъ... Вдругъ, нежданно-негадано, налетитъ по желѣзной дорогѣ Рубинштейнъ, Давыдовъ... Вдругъ забѣжитъ волкъ и перекусаетъ возвращающихся съ концерта меломановъ... Лохмотья, до послѣдней степени разстроенные нервы, волкъ, Рубинштейнъ, вѣнская карета и первобытная мостовая, мигрень и тикъ рядомъ съ простымъ угаромъ, все это проходитъ одно за другимъ, желая представить изъ себя нѣчто общее, нѣчто переплетенное въ одну книгу подъ однимъ общимъ заглавіемъ "Губернскій городъ такой-то", и нисколько не достигаетъ чего-нибудь подобнаго, а только поражаетъ, заставляя на каждомъ шагу спрашивать себя: зачѣмъ и откуда взялась вѣнская карета въ этой лужѣ? Почему не просто соленый огурецъ, а какой-то соленый конкомбръ? Зачѣмъ Рубинштейнъ? Зачѣмъ волкъ? Зачѣмъ "Парижская жизнь"?.. Зачѣмъ желѣзная дорога"?.. {I, 502-3.}.