Тяпушкинъ представляетъ собой высшій типъ расколотаго интеллигента. Это одинъ изъ самыхъ симпатичныхъ героевъ Успенскаго. Тяпушкинъ человѣкъ безусловно хорошій, онъ захваченъ лучшими идеями своего времени, захваченъ ими глубоко и искренно. Но, волнуясь думами и чувствами своего времени, онъ подверженъ также и его недугамъ, мучается его муками, болѣетъ его болью. Жестокая рука переходного времени русской жизни опустилась на него всей своей тяжестью, захватила, скомкала и изломала его внутренній міръ. Онъ знаетъ за собой "самый возмутительный, самый безстыдный, подлый фактъ, тяготѣющій надъ его совѣстью. Фактъ этотъ принадлежитъ къ числу тѣхъ "скелетовъ въ домѣ", которые, увы! кажется, найдутся въ совѣсти всякаго смертнаго и которые хотя разъ въ жизни до такой степени ужаснули человѣка передъ самимъ собой -- и заставили его испугаться самого себя, что потомъ всю жизнь, по временамъ припоминаясь, заставляютъ его вздрогнуть всѣмъ тѣломъ, въ ужасѣ закрывать глаза и стонать отъ нестерпимо мучительнаго воспоминанія" {II, 482.}. На ряду съ высочайшими моральными влеченіями, рядомъ съ величайшимъ подъемомъ душевныхъ свойствъ и нравственныхъ силъ, -- въ душѣ Тяпушкина уживаются могильный холодъ и порою ужасныя по своей низости мысли, обнаруживается "способность мрачной злобы". Но темныя глубины собственной души, заставляющія Тяпушкина дико пугаться самого себя, видны только ему; съ наружной стороны -- передъ нами симпатичный человѣкъ съ благородными стремленіями, человѣкъ вполнѣ здоровый, только развѣ слишкомъ тонко чувствующій и глубоко понимающій. Если спросить другихъ о Тяпушкинѣ, то всѣ скажутъ, что онъ хорошій человѣкъ. "Найдутся, -- говоритъ онъ, -- даже такіе, которые превознесутъ меня, у которыхъ есть въ рукахъ факты моей несомнѣнной доброты, внимательности къ чужому горю. Не разъ въ разговорахъ обо мнѣ мелькнетъ у того или другого расположеннаго ко мнѣ человѣка даже и словечко о моемъ стремленіи къ "самопожертвованію", и фактовъ приведутъ достаточное количество, и на жизнь мою, дѣйствительно исполненную тяжкихъ мученій, укажутъ не безъ основанія въ подтвержденіе того, что я не только болтаю объ какомъ-то общемъ благѣ, но и на дѣлѣ это доказываю и доказывалъ не разъ" {II, 483.}. А, между тѣмъ, этотъ "самоотверженный человѣкъ", какъ съ горькой ироніей называетъ себя Тяпушкинъ, до ужаса пугается самого себя, поймавъ себя за черной, звѣриной думой, "позволивъ овладѣть собой мысли злобной, безчеловѣчной, адской". Мысль эта -- желаніе смерти собственному четырехмѣсячному ребенку. Увлеченный идеей всечеловѣчестьа, Тяпушкинъ вдругъ ощутилъ въ себѣ атрофію самаго простого человѣческаго чувства къ собственному ребенку. И вотъ это и есть "тотъ скелетъ въ домѣ", о которомъ говоритъ Тяпушкинъ: онъ сомнѣвается теперь, "всечеловѣческое ли сердце его или всеволчье"?

Разсказъ Тяпушкина о собственной жизни убѣдительно говоритъ о тѣхъ "подлинныхъ условіяхъ русской жизни", о той "внутренней безрезонности и тяготѣ общаго впечатлѣнія", которыя больше всего способствовали умаленію въ немъ личности и ея человѣческаго достоинства. Вся эта жизнь, которой мы не будемъ здѣсь подробно пересказывать, слагалась изъ "впечатлѣній, исторгающихъ самую мысль о какихъ-то достоинствахъ и "правахъ" личности". Мы уже говорили о сознаніи "неизбывной вины и тяжкаго грѣха", которое съ самаго рожденія тяготѣетъ надъ несчастнымъ Тяпушкинымъ, лишая его смѣлости "жить на бѣломъ свѣтѣ". Школа и жизнь еще болѣе развиваютъ это сознаніе, еще ниже пригибаютъ личность, безжалостно комкая и уродуя ее. Усиливается презрѣніе къ личности и растетъ холопское уваженіе передъ безликимъ стихійнымъ началомъ, стоящимъ надъ личностью. Уроки русской исторіи еще болѣе укрѣпляли эту резиньяцію личности передъ безличнымъ началомъ, это преклоненіе передъ огромными историческими толпами и массами, передъ поглощающимъ личность "мы".

"Хотѣлось исчезнуть, -- разсказываетъ Тяпушкинъ, -- въ этомъ "мы", пойти бы туда, потому что мнѣ-то ничего не нужно; потому что я могу думать только о моемъ ничтожествѣ и ничего, кромѣ муки, не ощущать. А тамъ нѣтъ ни меня, ни моихъ мукъ, ни моей личности, а все подъ гребенку, все одно "мы"... въ немъ какая-то огромная сила (которой я въ отдѣльности капли не чувствую въ себѣ). Эта сила и меня возьметъ, и меня совершенно освободитъ отъ самого себя" {II, 496.}...

Отъ полнаго бездушья и безсердечья спасло Тяпушкина вліяніе музыки: оно размягчило его сердце, не дало окончательно похолодѣть его гаснущей душѣ, растворило его сознаніе "неизбывной вины и тяжкаго грѣха" въ чувствѣ жгучей жалости къ людямъ, но и здѣсь къ людямъ вообще, къ массамъ, къ "нимъ", а не къ отдѣльной конкретной личности, "не къ кому-нибудь и къ чему-нибудь изъ того, что и кого онъ передъ собой видѣлъ, а къ чему-то отдаленному, къ ка кому-то огромному, надъ всѣми и всѣмъ висящему горю" {II, 494.}.

Издавна вкоренившаяся и взрощенная глубочайшими историческими вліяніями и впечатлѣніями, наносимыми окружающей жизнью, вѣковая обезличенность русскаго человѣка послужила для Тяпушкина той почвой, на которую упали сѣмена новыхъ идей, нахлынувшихъ съ притокомъ новыхъ общественныхъ вліяній. Страннымъ образомъ почва эта съ внѣшней стороны оказалась очень подходящей для посѣва сѣмянъ новыхъ идей. Въ разлагающихся формахъ старой жизни нашлись элементы, съ внѣшней стороны, казалось бы, вполнѣ отвѣчающіе требованіямъ. нарождающейся жизни. Вотъ какъ разсказываетъ объ этомъ Тяпушкинъ.

"Я, Тяпушкинъ, конечно, не могъ быть непричастнымъ этому моменту разложенія, и я испугался самого себя; я увидѣлъ, что подъ гнетомъ всего мною пережитаго, воспринятаго со стороны, мое собственное сердце оставалось нетронутымъ, т. е. совершенно дикимъ, съ задатками иногда дикихъ желаній. Но меня спасло то, что въ моемъ маленькомъ звѣрушечьемъ сердцѣ, помимо ощущенія тяжести пережитаго, было уже зерно жалости, жалостливой тоски не o моемъ горѣ и бѣдѣ, а о какомъ-то чужомъ горѣ и бѣдѣ. Была жалость къ какимъ-то "имъ", "тѣмъ"... А школа прибавила къ этому знакомство съ ощущеніемъ радости за ихъ успѣхъ, желаніе быть среди этой чуждой мнѣ и моему ничтожеству силы. И вотъ, благодаря этимъ задаткамъ нѣкотораго интереса и вниманія къ чему-то горькому, чужому, я, испугавшись себя, своего недостоинства, прямо бросился, благодаря новымъ наставникамъ, на книгу, быстро дошелъ до послѣдней страницы, а эта страница говоритъ какъ разъ то, къ чему меня привели, неотразимо, волей-неволей и школа, и жизнь: убавляй себя для общаго блага, для общей справедливости, для умаленія общаго зла. Чего жъ мнѣ было убавлять себя, когда меня совсѣмъ не было?" {II, 498.}.

И вотъ, замордованный человѣкъ дѣлается вдругъ, подъ натискомъ новыхъ моральныхъ требованій "самоотверженнымъ человѣкомъ". Повидимому, именно то, что развивалось и укрѣплялось всѣмъ ходомъ русской исторіи, теперь и возводится въ моральный императивъ. Умаленіе личности ("убавляй себя!"), бывшее въ теченіе долгихъ вѣковъ русской жизни и для многихъ поколѣній русскихъ людей исторической необходимостью, безсознательно осуществлявшейся съ принудительностью стихійно-непреодолимаго процесса природы, -- становится теперь нравственной обязанностью, на свободное и сознательное служеніе которой личность призывается теперь стонами проснувшейся и возмущенно клокочущей совѣсти. "То, что называется у насъ всечеловѣчествомъ и готовностью самопожертвованія, вовсе не личное наше достоинство, а дѣло исторически для насъ обязательное, и не подвигъ, которымъ можно хвалиться, а величайшее облегченіе отъ тяжкой для насъ необходимости быть просто человѣчными и самоуважающими" {II, 516.}. Это причудливое сочетаніе исторической необходимости съ нравственной обязанностью, психологическое сплетеніе совѣстливости съ замордованностью у "образцово-убитыхъ въ личномъ отношеніи людей", къ числу которыхъ относитъ себя Тяпушкинъ, можетъ возбудить очень серьезныя недоумѣнія. Въ силу какой-то сложной игры историческихъ преломленій выходитъ, что оскудѣніе личности является какъ разъ той почвой, на основѣ которой совершается прививка новыхъ нравственныхъ идей и общественныхъ задачъ, всечеловѣчности и готовности къ самопожертвованію. Между тѣмъ, почва эта, на самомъ дѣлѣ, въ высшей степени ненадежная и зыбкая. Идея широкаго общественнаго служенія требуетъ какъ разъ высокой нравственной культуры и полной зрѣлости личности. Самоотверженіе есть не умаленіе личности, какъ часто думаютъ, а высшее ея проявленіе, высшее самоутвержденіе личности. Самопожертвованіе требуетъ свободнаго и сознательнаго самоопредѣленія личности, какъ своего непремѣннаго условія, а возможно ли оно при слабой разработкѣ моральной культуры, возможно ли оно для замордованнаго, внутренно-обезсиленнаго человѣка?

Дѣло въ томъ, что дезорганизованная, подверженная процессу разложенія, личность представляется подходящей почвой для пробужденія совѣсти только съ внѣшней стороны, родство между умаленіемъ личности и самопожертвованіемъ только кажущееся; также и совпаденіе между исторической необходимостью, къ которой привели Тяпушкина "подлинныя условія русской жизни", съ нравственной обязанностью, которая выдвигается новыми вѣяніями, очень условное и почти исключительно формальное. Если на каменномъ грунтѣ съ тонкимъ поверхностнымъ слоемъ чернозема посадить гигантское растеніе, оно будетъ распускаться и можетъ обманывать зрѣніе, но только до тѣхъ поръ, пока корни его не упрутся въ камни; тогда растеніе заболѣетъ, покосится и изуродуется. Такъ случилось и съ "самоотверженнымъ человѣкомъ" въ Тяпушкинѣ, который волей-неволей долженъ былъ вырости изъ "замордованнаго человѣка". Одной способности этого слоя чернозема суживаться и осѣдать оказалось недостаточно для свободнаго роста новаго человѣка, призваннаго къ сооруженію гигантской общественной постройки. Едва показавшіеся ростки новыхъ увлеченій покривились, изуродовались, заболѣли. Историческая связь между старымъ "замордованнымъ человѣкомъ" и новымъ "самоотверженнымъ человѣкомъ" -- все же образовалась, и она-то дала поводъ Успенскому въ нѣкоторомъ смыслѣ сближать и какъ бы ставить за общую скобку такія явленія, какъ топорно замордованные Мишаньки (въ очеркѣ "Не случись" и во многихъ другихъ), добровольческое движеніе и нѣкоторыя формы работы совѣсти въ общественномъ движеніи, въ стремленіи интеллигенціи къ народу. Дезорганизація личности въ конечномъ счетѣ опредѣляетъ собой не только оголтѣлость Мишанекъ и тому подобныхъ темныхъ русскихъ людей, въ ихъ очевидно отрицательныхъ и прямо преступныхъ дѣяніяхъ, но и разгильдяйское благородство души ищущихъ случая освободиться отъ себя нашихъ добровольцевъ, и, наконецъ, изъ-подъ высокаго подъема нравственныхъ силъ, изъ-за широкаго общественнаго движенія сквозитъ также дезорганизація личности, сказывающаяся заболѣваніями нормальнаго роста совѣсти и уродованіемъ здороваго служенія общественному дѣлу.

Высокія моральныя требованія, обращенныя къ личности, не встрѣчаютъ ничего, въ собственномъ внутреннемъ мірѣ этой личности, на что можно было бы съ надежной прочностью опереться; поэтому, не сростаясь съ живымъ содержаніемъ душевной жизни органически, новая мораль сцѣпляется съ нимъ только механически, устремляясь поверхъ личности къ нѣкоторому безличному цѣлому, къ нѣкоторой отвлеченной величинѣ: человѣчеству, обществу, народу, государству и т. п. Работа совѣсти не воплощается здѣсь въ простомъ конкретномъ, человѣчески-понятномъ участіи къ непосредственному живому человѣку, къ личности. Вся высота и напряженность моральныхъ требованій обращается не къ личности и направляется не на личность, а куда-то помимо ея, куда-то въ неопредѣленную даль, -- къ безличнымъ, огромнымъ массамъ, къ какой-то отвлеченной, не имѣющей непосредственной реальности величинѣ, къ какимъ то "имъ", "тѣмъ"; не къ настоящимъ, непосредственнымъ, конкретнымъ страданіямъ окружающей дѣйствительности и окружающимъ живымъ людямъ, а "къ какимъ-то живымъ массамъ несправедливостей, неурядицъ, требованій, одушевленныхъ въ видѣ человѣческихъ массъ, а не человѣческихъ личностей".

Попавъ въ деревню, гдѣ онъ родился, Тяпушкинъ на первыхъ же порахъ испугался самого себя, и совѣсть его, убѣгая отъ живыхъ впечатлѣній непосредственно окружающихъ его ужасовъ жизни, тотчасъ же приняла безличное массовое направленіе, игнорирующей непосредственную личность живого человѣка.