Наконецъ, дезорганизація личности создаетъ еще одну очень характерную особенность въ процессѣ работы совѣсти. Самоотверженная работа совѣсти, обращенная къ безличнымъ массамъ, при слабомъ развитіи личности, не является вовсе выраженіемъ сознанія своей нравственной отвѣтственности передъ другими, какъ это должно бы быть въ здоровомъ сознаніи, а, напротивъ, скорѣе служитъ выраженіемъ желанія освободиться отъ этой отвѣтственности, желанія "не отвѣчать за себя". Работа совѣсти здѣсь, по странной игрѣ психологическихъ противорѣчій, не есть проявленіе отвѣтственности, но безотвѣтственности. Обезличенному, изнуренному постоянной, неугомонной возней внутреннихъ противорѣчій, русскому человѣку хочется только, во что бы то ни стало, сбросить съ себя тяжелое бремя самоотчетности, сознаніе моральной отвѣтственности передъ собой и людьми. И вотъ, онъ ищетъ случая отдаться какому-нибудь властному, стихійному зову, внушенію какого-нибудь огромнаго общественнаго дѣла, которое захватило бы его, подчинило бы себѣ, лишило своей воли, собственной личности, мучительной необходимости "отвѣчать". Это сказалось уже въ психологіи добровольца; въ Тяпушкинѣ черта эта выразилась еще рѣзче.

"Сами мы привыкли, и насъ пріучила къ этому вся исторія наша -- не считать себя ни во что, сами мы поэтому можемъ относительно себя лично допустить и перенести всякую гадость, помириться со всякимъ давленіемъ, вліяніемъ, поддаться всякому впечатлѣнію: "намъ лично ничего не нужно". Добиваться своего личнаго благообразія, достоинства и совершенства намъ трудно необыкновенно, да и поздно. "Уведи меня въ станъ погибающихъ", вопіетъ герой поэмы Некрасова "Рыцарь на часъ". И въ самомъ дѣлѣ: лучше увести его туда, а не то, оставьте его съ самимъ собой, такъ вѣдь онъ отъ какого-нибудь незначительнаго толчка того и гляди шмыгнетъ въ станъ "обагряющихъ руки въ крови"... Тургеневская Елена въ "Наканунѣ" говоритъ:-- "кто отдался весь, тому горя мало... тотъ ужъ ни за что не отвѣчаетъ. Не я хочу... то хочетъ!" Видите, какое для насъ удовольствіе не отвѣчать за самихъ себя, какое спасеніе броситься въ большое, справедливое дѣло, которое бы поглотило наше я, чтобы это я не смѣло хотѣть, а иначе... оно окажется весьма мучительнымъ для своего обладателя. Иначе оно -- "горе". Горя мало не отвѣчать за себя, имѣть возможность забыть себя, сказавъ: не я хочу, то хочетъ..." {II, 516. Курсивъ подлинника.}.

Герой Успенскаго, Тяпушкинъ, очень мало склоненъ, конечно, "шмыгнуть въ станъ обагряющихъ руки въ крови", но, какъ у Некрасовскаго героя и всякаго другаго русскаго героя (трагизмъ въ томъ, что часто героя въ собственномъ смыслѣ слова), душевное равновѣсіе Тяпушкина въ высшей степени неустойчиво. Ища случая освободиться отъ личной отвѣтственности, онъ часто не знаетъ, куда броситься:-- бросается въ добровольческое, идейное, общественное и всякое другое движеніе, но легко можетъ, по неуравновѣшенности своей натуры, при слабости личной культуры -- сорваться, угодить совсѣмъ не туда, пожалуй, даже въ "станъ обагряющихъ руки въ крови".

Вотъ отчего, вѣроятно, въ личности такого русскаго человѣка, какимъ-то непостижимымъ способомъ, самое возвышенное уживается съ отвратительнымъ, великое сочетается съ ничтожнымъ, часто удивительно легко переходя въ него; кажется, именно это и зовется широкостью русскаго человѣка, о которой всегда такъ много говорилось и писалось...

V.

Мы отмѣтили нѣкоторыя формы болѣзненныхъ особенностей интеллигентской психики, легшія въ той или иной мѣрѣ въ основу широкаго общественнаго движенія русской интеллигенціи, главнымъ образомъ, -- интеллигенціи 70-хъ годовъ; всѣ здѣсь отмѣченныя черты держатся на одномъ психологическомъ стержнѣ, вырастаютъ изъ одного корня -- дезорганизаціи личности. Отмѣчая тѣ или другія заболѣванія у интеллигенціи, скрывавшіяся въ увлеченномъ тяготѣніи ея къ народу, въ народническомъ движеніи, Успенскій, конечно, не относился къ этой интеллигенціи и къ этому движенію безусловно отрицательно. Нѣтъ, интеллигентская душа настолько близкая, родная ему душа, общественное движеніе того времени настолько дорого и цѣнно въ его глазахъ, что о безусловномъ отрицаніи не можетъ быть и рѣчи. Увлеченіе того времени есть, быть можетъ, самое лучшее, самое отрадное и свѣтлое мѣсто въ исторіи нашего, общественнаго самосознанія. Но все жъ "не случайно ее онъ суровымъ упрекомъ своимъ оскорбилъ", а "обдумалъ его, но обдумалъ любя, а любя глубоко, глубоко и язвилъ". Рѣзкое подчеркиванье болѣзненности интеллигентской психики есть результатъ хотя любовнаго, но тѣмъ болѣе безстрашнаго, глубоко захватывающаго анализа. Конечно, Успенскій имѣлъ дѣло не съ вершинами своей эпохи, не съ отдѣльными выдающимися представителями и исключительными людьми, а съ долиной, съ среднимъ человѣкомъ, съ "сердцемъ всероссійскимъ", сказавшимся въ сердцѣ Тяпушкина. И здѣсь онъ, любя, судилъ и, осуждая, любилъ. Повышенная совѣстливость есть все же, несмотря на всѣ болѣзненныя особенности и ненормальныя уклоненія, едва ли не самая большая нравственная цѣнность изъ всего, чѣмъ обладаетъ русская интеллигенція. И надо самому глубоко и мучительно переболѣть этой болью, чтобы понять имѣющіяся въ ней положительныя стороны: своеобразную поэзію, облагораживающее эту боль. И Глѣбъ Ивановичъ Успенскій, несомнѣнно, болѣлъ этой болью... Объ этомъ, помимо документальныхъ біографическихъ данныхъ, говорятъ уже тѣ тонкія психологическія блестки, которыя запечатлѣлись въ художественно написанныхъ воспоминаніяхъ объ Успенскомъ В. Г. Короленко и С. Я. Елпатьевскаго. Воспоминанія эти разсказывали о той мукѣ, которою мучился Успенскій, о той постоянной, неутѣшной скорби, которая заставляла мучительно содрогаться его изболѣвшее, уставшее, но не перестающее страдать сердце. Они разсказали о страданіяхъ великаго русскаго интеллигента, Г. И. Успенскаго, разсказали, конечно, не такъ, не тѣми словами, не съ тѣмъ оттѣнкомъ особеннаго выраженія, съ какимъ сталъ бы объ этомъ говорить самъ Успенскій. Онъ самъ говорилъ о страданіяхъ русскаго интеллигента, дѣлая въ "Волей неволей" "опытъ опредѣленія "подлинныхъ размѣровъ" и подлинныхъ свойствъ русскаго сердца". И, если русская жизнь не знала еще другого такого мученика-интеллигента, какимъ былъ Г. И. Успенскій, не видала еще другого такого искренняго сердца, какое билось въ его груди, то все же и въ Тяпушкинѣ, въ этомъ симпатичномъ среднемъ русскомъ интеллигентѣ, въ этомъ носителѣ "всероссійскаго сердца", въ его мучительно неугомонномъ болѣніи -- есть также много того, что должно быть возвеличено и увѣнчано, если не лавровымъ, то терновымъ вѣнкомъ. Великому русскому страдальцу-интеллигенту не могутъ быть чужды страданія интеллигенціи. Не даромъ идея, "что извѣстному поколѣнію русскаго общества обязательно было "пропасть" во имя чужого дѣла, чужой работы, пропасть волей-неволей, потому что къ этому его привела вся человѣческая мысль и вся человѣческая жизнь, и что если оно не увѣруетъ въ это, не укрѣпитъ себя въ этомъ, то ничего, кромѣ ужасающей, безплоднѣйшей и адски-мучительной глупости, выработать оно не можетъ" {II, 445.}, эта "любимая идея Тяпушкина" есть также и идея самого Успенскаго. Именно поэтому съ такой горячей, трепетной радостью Успенскій привѣтствовалъ "Пушкинскую" рѣчь Достоевскаго, въ которой онъ съ восторгомъ увидѣлъ подтвержденіе той же, родной ему "любимой идеи Тяпушкина". "Какъ было не привѣтствовать г. Достоевскаго, -- писалъ онъ тотчасъ послѣ рѣчи, -- который въ первый разъ въ теченіе почти трехъ десятковъ лѣтъ, съ глубочайшею искренностью, рѣшился сказать всѣмъ изстрадавшимся за эти трудные годы:-- "Ваше неумѣнье успокоиться въ личномъ счастіи, ваше горе и тоска о несчастіи другихъ и, слѣдовательно, ваша работа, какъ бы несовершенна она ни была, на пользу всеобщаго благополучія есть предопредѣленная всей вашей природой задача, задача, лежащая въ сокровеннѣйшихъ свойствахъ вашей національности" {III, 348.}. Успенскому послышалось здѣсь оправданіе вѣкового скитальничества русскаго интеллигента-страдальца, послышались "слова о неизбѣжности для всякаго русскаго человѣка жить, страдая скорбями о всечеловѣческихъ страданіяхъ", т. е. косвеннымъ образомъ оправданіе неизбѣжности тѣхъ же внутреннихъ расколотостей, того же интеллигентскаго вывиха, оправданіе необходимости пропасть "волей-неволей", "во имя чужого дѣла, чужой работы".

Успенскій открываетъ передъ русской интеллигенціей раны и язвы ея души, обнажаетъ ужасныя пустоты въ ея внутреннемъ мірѣ, но онъ понимаетъ и громадность ея задачъ, испытываетъ самъ обаяніе ея идеала, а потому и говоритъ ей: иди! Нарисовавъ картину внутреннихъ неурядицъ интеллигентской души, Успенскій въ конечномъ счетѣ своихъ разсужденій какъ бы говоритъ ей:

. . . . . . А все-таки иди!

И все-таки смѣлѣй иди на тяжкій крестъ, иди на подвигъ твой!..

Какъ бы ни была мучительна, болѣзненна, тяжела "обязанность пропасть волей-неволей", но "для извѣстнаго поколѣнія русскаго общества" внѣ этого исхода -- нѣтъ выхода, нѣтъ спасенія; внѣ этого исхода -- "ничего, кромѣ самой ужасающей, безплоднѣйшей и адски-мучительной глупости выработать оно не можетъ", внѣ его для этого поколѣнія русской интеллигенціи остаются только хищническіе идеалы купцовъ Таракановыхъ, Мясниковыхъ, "буржуевъ", вообще идеалы купоннаго строя жизни. Дорога къ идеалу гармоническаго, выпрямленнаго во весь свой естественный ростъ человѣка лежитъ для "извѣстнаго поколѣнія русскаго общества" черезъ ея собственный душевный разладъ, дорога къ гармон і и ведетъ здѣсь черезъ дисгармонію. Русскому интеллигентному человѣку приходится прежде ужасно испугаться отсутствія въ себѣ личности, а потомъ уже начать искать, вырабатывать ее въ себѣ.