И полковник, изношенное тело которого ныло от стужи и усталости, у которого усиливалась одышка и дрожали жилистые руки, через силу, едва преодолевая в себе холодное безразличие, делал попытку внести что-нибудь бодрящее, способное разогнать нависшую над спутниками тоску.

— По моим расчетам, — глухо говорил он, глядя в огонь, — до аррьергарда осталось совсем немного... Ну, вот через несколько дней доберемся до живых людей...

Но никто ему не отвечал. Даже услужливые прапорщики.

Тогда, словно выжимая из себя застывшие слова, каменно, без воодушевления, без тепла, полковник говорил:

— Наши лишения за правое дело не пропадут даром...

— Кто их будет оценивать, эти лишения?.. Кто и где? — злобно блеснул глазами хорунжий и зачем-то пнул валенком головешку.

— О каком это правом деле толкуете вы, полковник? — отозвался Степанов, и в голосе его зазвучало что-то враждебное.

— Как о каком? — оторопело повторил полковник. — О нашей борьбе с красными... о спасении родины. Я полагаю, что вы сами все это хорошо знаете.

— К чорту!.. — вдруг вскочил на ноги Степанов. — Кому вы эту сказку рассказываете? Здесь, полковник, все свои! Нечего стесняться!... Никакого правого дела! Никакой родины! Мы просто удираем... догоняем остатки армии, которая... спасает свою шкуру!

— Вы с ума сошли?!.. — у полковника побагровели лоб и щеки, и руки затряслись сильнее. — Вы не понимаете, что говорите!..