Когда шаги цейхшрейбера затихли в темном коридоре, Берко изнемог, ноги у него задрожали.

«В самом деле, — подумал он, — почему бы мне не опереться спиной о стену? Тут так темно, что этого никто не увидит. Я немного отдохну, а потом опять отойду от стены».

Берко попятился, чтобы опереться ранцем о стену, но при первом же движении равновесие постройки нарушилось. Ружье покачнулось. Чтобы не выпустить его из рук, Берко шагнул вперед, но тут кивер соскочил с головы и, стукнув Берко по животу, повис на веревочке. Берко ахнул и попробовал сесть — только бы не выпустить из рук ружья: Берко слыхал, что если ружье уронишь, то пойдешь по «зеленой улице». Загремела манерка, загремело ведро с песком, задетое ружьем, и Берко со словами: «Вы хотите упасть, Берко? Падайте, прах вас возьми!» — повалился, отдаваясь силе тяжести, с сладким замиранием сердца, какое бывает при сильном взмахе качелей. Сооружение с грохотом рассыпалось, похоронив под своими развалинами бесчувственное тело Берка.

Над казармой веял сон, потому что после зори батальону полагалось спать. Каждый кантонист, сложив по форме верхнюю одежду в подкроватный ящик, должен после зори спать на правом боку, подложив под правую щеку ладонь правой руки, а левую руку «свободно» протянув вдоль тела. В душных спальнях при коптящем свете ночников кантонисты, забыв о всех формах, спали разметавшись. Дышать полагалось, по уставу, во сне ровно, глубоко и спокойно. Ни храпеть, ни говорить во сне нельзя. Но одни бредили во сне, другие храпели. Спали однакоже не все. Из первой роты, где по росту было больше всего воспитанников, кончающих курс наук, пожалуй, никто не спал. Первая рота и не раздевалась.

После зори здесь начиналась своя жизнь, которую уставы и правила не могли ни предусмотреть, ни запретить. В одном углу на нарах первой роты открылся майдан, и там при свете свечки резались в три листика на деньги. В другом, сидя кружком, пили казенное вино, закусывая огурцами и телятиной. Около двери шли разговоры о минувшем дне.

— Что такое сталось с нашим Зверем? Поставил на стойку одного жидка, да и полно. Никого ведь за то, что щи не ели, не наказали.

— Ты это, полагаешь, тебе так пройдет? Он придумать не мог. А вот к завтрему придумает и объявит новую штучку.

— Заколотят они этого Клингера. Лучше бы он уж согласился обмакнуться.

— Что толку? Мендель согласился, да и бегал потом, как таракан в горячем горшке.

— Да, братцы, Менделю досталось, пока он нашу музыку постиг, — сказал Петров. — Третьего года зимой Онуча ему говорит: «Раздевайся, Мендель, совсем, я из тебя хочу монумент сделать». — «Какой монумент?» — «Ледяной». Вывели Менделя на двор к колодцу, в чем мать родила, да давай с головы из ведра поливать. Конечно Онуча был совсем пьяный. Ну, никакого монумента не вышло, потому что Мендель примерзнуть к земле никак не мог, все падал. Менделя в лазарет снесли, а самого Онучу Зверь собственной рукой выпорол. Тем и кончилось. А Мендель на этом случае и сдался: не хватило у парня терпенья. А то вы жалеете этого рифметика, что на стойку поставили! Ну, если повалится — выпорют, только и всего.