Мариула внимательно смотрела в лицо офицеру.

— Ну как ты здорова, бабушка? — спросил Друцкой.

— Спасибо, сынок, спасибо. Мое здоровье все то же. Ноги мои высохли совсем, язвы не заживают.

— Что-ж, не помогают лекарства?

— Все московские лекаря у меня, сынок, перебывали, нет, не помогают лекарства. Да и не могут, сынок, помочь. Пропали мои ноженьки! Отплясала — да! Верно говорят ваши попы: кто чем грешит, тот тем и будет наказан… Ох, ноженьки мои, ноженьки! Отчего они высохли? Оттого, сынок, высохли, что ж очень мною вашего брата у моих ножек ползало, много я сердец мужских потоптала, — вот и пропали мои ножки, вот и сижу… Что же ты о суженой ко мне погадать приехал? Изволь.

— Нет, бабушка, я не верю гаданьям. Я пришел просить, чтоб ты позволила мне повидаться с Лейлой, с той девушкой, которую я привез сюда в ваш табор.

Мариула улыбнулась и в зеркале повернулась так, как-будто рассматривала сидящего там с ней рядом гостя, и уж больше не обращалась в зеркале лицом к Друцкому, а говорила с видимым самому гостю его призраком в серебристой пустоте зазеркального пространства.

«Ну, начинаются цыганские фокусы-покусы!» насмешливо подумал офицер, прогоняя жуткое чувство, всем, кто бывал в театре, знакомое: сначала мы видим пестро расписанные кулисы, полотняные небеса, картонные дворцы, размалеванные лица актеров, жалкую мишуру их одежд и знаем, что это только театр и обман, что и слезы, и смех, и рыдания, и восторги — там все притворно, но вот что-то совершается с нами, и в жутком самозабвении мы видим не актера, а Гамлета, не актрису, а Офелию… То же случилось и с поручиком гвардии Друцким в комнате ямваты Мариулы… Ему стало казаться, что голос старой цыганки идет не из-за ширм, а из-за зеркального стекла, и там двое — цыганка и молодой гвардеец — разыгрывают пьесу.

Напрасно Друцкой старался победить очарование. Он служил в инженерных войсках и знал законы отражения и лучепреломления: