— Я вас уведомлю.

Он вышел, не говоря ни слова, покачав головой, как будто желая сказать: безбожник!

Нет, как бы низко ни упал я, но я не безбожник, и Бог мне свидетель, что и в Него верую. Но что сказал мне этот старичок? Ни слова, прочувствованного, умилительного, окропленного слезами, исторгнутого живьем из души, ничего от сердца. Напротив, речь его была какая-то странная, нерешительная, применимая ко всякому человеку. Она была насыщена там, где должна была быть глубокой, плоска — где должна бы быт простой… Это быль род сантиментальной проповеди и семинарской элегии. Кой-где латинский текст из Святого Августина или Фомы Аквинского, что ли! Кроме того, пастор точно отвечал урок, задолбленный и двадцать раз репетированный! Глаза его были без взгляда, голос без чувства, руки без движения.

Да и как быть иначе? Этот пастор — штатный тюремный духовник. Его должность состоит в утешении и увещании, он этим кормится. Арестанты и каторжники — вот пружины его красноречия. Он их исповедует, уговаривает — по казенной надобности. Он состарелся, провожая людей на смерть. Он давно привык к тому, что других людей приводит в трепет. Его напудренные волосы лежат себе спокойно на голове и не подымаются дыбом. Каторга и плаха для него дело обыденное. Он насытился ужасами. У него должно быть есть такая тетрадочка: на одной странице слово к галерникам, на другой — слово к приговоренным к смерти. Накануне его повещают, что завтра в такой-то надобно посетит такого-то; кого? Галерника или приговоренного? и, судя по надобности, прочтет ту или другую страницу, и идет куда нужно. Так и значит, что идущие в Тулон или на Гревскую площадь, для него — общие места, и сам он для них — общее место.

Отчего бы вместо этого не пригласили какого-нибудь деревенского священника, молодого или старика, из первого прихода! Отчего бы не позвать его от теплого комелька, от книги, за которой бы этот человек сидел в ту минуту, когда ему сказали бы: «Человек готовится к смерти, и вы должны его напутствовать. Будьте при нем, когда ему свяжут руки, когда ему остригут волосы; сядьте с ним на позорную телегу, с распятием в руках, и сядьте там, чтобы загородить собой палача; по тряской мостовой доезжайте с ним до Гревской площади, пройдите с ним сквозь кровожадную толпу, у самой плахи обнимите его, и пробудьте тут до тех пор, покуда ему не отделят голову от туловища». Пусть приведут ко мне этого священника, бледного, дрожащего; пусть меня бросят в его объятья, толкнут к его ногам… Он прослезится, мы оба поплачем, и он будет красноречив, и я буду успокоен, и я перелью скорбь моего сердца в его сердце, вручу ему душу мою, а он передаст ее Богу.

А этот старичок? Что он для меня? Что я для него? Тварь ничтожной породы, тень, — одна из множества теней, им виденных, единица, которую прибавят к общей сумме, казненных.

Может быть, я и не прав, отталкивая его от себя, он хорош, а я дурен… Увы! Это не моя вина. Мое тлетворное дыханье, дыханье приговоренного к смерти, отравляет все.

Мне принесли есть, они воображают, что мне нужно. Кушанье изящно приготовлено, кажется, жареный цыпленок и еще что-то…

Попробовал я поесть, но при первом же куске выплюнул… Кушанье показалось мне горьким и вонючим!..

XXXI.