И когда стреляли, он боялся, что пуля стукнет в мину. Тогда, ведь, от него ничего не останется, и никто не узнает, почему он так долго возился со связью. Но то, что пуля может попасть в него, этого он не боялся: ему казалось, что боль от раны будет не такой сильной. И сильнее той боли, которую он сейчас испытывал, нет на свете, и теперь он все может стерпеть.

Потом он связывал куски проволоки, подвешивал на ветки кустарника так, чтобы голая проволока не соприкасалась с землей.

Пальцы плохо слушались. Он засовывал руки под рубаху и согревал их на животе. И, расточая последнее тепло, он чувствовал, что теперь уже он никогда не согреется. Тепло уходило, как кровь.

До батареи провода не хватило. Но батарея уже близко. Шагая по тропинке, он вдруг захромал, когда посмотрел на ботинок, увидел, что носок разбит пулей и розово обледенел, но когда это случилось, вспомнить не мог.

Докладывая командиру батареи, он почему-то нелепо и радостно улыбался и держал растопыренные пальцы возле уха, отдавая честь. Он не чувствовал своих пальцев.

Глядя гневно на связиста, командир спросил:

— Почему так долго канителились? И почему у вас такой вид? — командир показал глазами на ноги.

Связист посмотрел на свои ноги без обмоток, с висящими у штанов штрипками, на портянки, выглядывающие из ботинок, и смутился.

Он хотел объяснить всё, всё по порядку, но он хорошо знал, что всем некогда, все заждались его на батарее и командир не успеет его выслушать, и он попытался только поднять свою руку с распухшими пальцами повыше и кротко сказал:

— Виноват, товарищ командир!