Для Сопеги тем неприятнее был фанатизм Кунцевича, что самое отпадение московских людей от избранного ими в цари Владислава приписывал он распространившимся везде слухам о насильственном введении унии в польскорусских областях. В то время агитация странствовавших по нашей Руси греческих и украинских монахов достигла крайнего возбуждения умов против королевского правительства. Сравнивали безопасность Афонской горы с нашими монастырями, спокойствие турецких христиан с положением православия в польских владениях, и у многих, на языке была готовность принять турецкое подданство. Сильнее этого нельзя было ничего придумать против соответственной агитации с другой стороны. Не говоря об оскорблении религиозного чувства в русском народе и о естественном желании прозелитов папизма оправдать своё отступничество, попы и монахи той и другой религии изо всех сил раздували международную вражду, и конечно не столько из религиозных, сколько из корыстных, побуждений. Греческий патриархат лишался, по милости унии, своей эксплуатации юго-западной Руси, а римская курия, осёкшись на Москве, боялась — и, как видим, не напрасно — что Москва притянет к себе всё русское население католической Польши. Две экономические системы, образовавшиеся в течение столетий из первобытной христианской общины, византийская и римская, продолжали быть живым свидетельством той истины, что большинство исторических деятелей христианства управлялось материальными интересами, и только весьма ограниченное меньшинство — чисто нравственными. В настоящем случае материалисты едва ли не сильнее идеалистов ожесточали одну партию против другой, так как язык их был понятнее для невежественной и грубо эгоистической массы. В воздухе пахло уже будущими пожарами, и кровью: эти слова часто встречаются в современных писаниях. Просвещённые католики приходили к сознанию, что «соединять насильственно значит расторгать», как это выразил в своём ответе Кунцевичу и Сопега. Сагайдачный взялся склонить казаков к походу на Османа II только под условием, что Борецкий и его архиереи будут утверждены в своих епархиях. Для рассмотрения этого дела назначена была комиссия. Решения комиссии дожидались казацкие вожди в Киеве спокойно; но Сопега в этом спокойствии провидел бурю за много лет раньше, чем она разразилась.

«Вы управляетесь больше праздной мечтательностью и частной ненавистью (писал он), нежели любовью к ближнему, а между тем зажгли те опасные искры, которые всем нам угрожают пагубным и всеистребительным пожаром. Вы пишете (продолжает он), что и политика[37] обращает на них (казаков) внимание; а я прибавлю, что не только политика, но и правительство: ибо от их повиновения больше пользы для края, чем от вашей унии. Пишете об обращении отщепенцев к вере и т. д. Согласен с вами: надобно стараться, чтобы было одно стадо и один пастырь; но в этом деле надлежит поступать благоразумно, сообразуясь с обстоятельствами времени: оно зависит от свободного согласия, особенно в нашем отечестве, где не применима сентенция: понуди внити, cogé intrare. Прочитайте жития всех благочестивых епископов, перечитайте творения Златоустого: вы не найдёте в них ни жалоб, ни протестаций, ни единого намёка на процессы, ни ссор и судебных свидетельств, ни позвов к суду антиохийскому или цареградскому о гонении, об отрешении от должности, о лишении жизни благочестивых духовных. А у вас земские суды, магистраты, трибуналы, ратуши, епископские канцелярии полны позвов, тяжеб, протестов. Этим не только не утвердите унии, но расторгнете и последний союз любви в обществе, а сеймы и все уряды наполните разладом и ссорами. Вы уверяете, что имеете право топить отступников унии, рубить головы и т. д. А божественное Евангелие строго запрещает мщение, что относится и к вам. Вы говорите, что на сеймах поднимаются вредные голоса не только против унии, но и против всего правоверного духовенства римского. Кто же тому виною? Одна уния! Когда вы насилуете человеческую совесть, когда замыкаете церкви, чтобы люди погибали как неверные без богослужения, без христианских обрядов и таинств, когда злоупотребляете королевскими милостями и наградами, вы обходитесь в этом без нас; а когда надобно усмирять волнение в народе по вашему безрассудству, тогда двери загораживать нами! От того даже и противная сторона думает, якобы мы с вами сговорились насиловать людскую совесть и нарушать общее спокойствие, чего никогда не было. Довольно с вас, что вы с нами в унии; ну, и берегите её для себя, а нас на общую ненависть не выставляйте, да и самого себя не подвергайте опасностям и такому уничижению перед всем народом. Вы советуете изгнать из государства всех непринимающих унии и т. д. Сохрани Боже! Да не будет в нашем отечестве такого страшного беззакония! Давно в этих областях введена святая римско-католическая вера, и пока не имела подражательницы себе в благочестии и послушании святому отцу, до тех пор славилась любовью к спокойствию и могуществом внутри и вне государства; а теперь, когда приняла к себе какую-то сварливую и беспокойную приятельницу, терпит из-за неё на каждом сейме, в каждом народном собрании, в каждом поветовом заседании множество раздоров и обвинений. Лучше бы, кажется, и полезнее было для общества разбрататься с такой задорной союзницей. Никогда не было у нас в отечестве таких раздоров, каких наделала нам эта размалёванная уния. Вы рукополагаете таких священников, от которых церкви больше разорения, нежели созидания. Покажите, кого вы приобрели, кого привлекли к себе этой суровостью, этой жестокостью, этим запечатыванием и замыканием церквей? Вы потеряли даже и тех, которые были послушны вам в Полотске. Из овец вы превратили их в козлищ, повергли край в опасность, а может быть — навлекли гибель на всех нас, католиков. Вот плоды вашей хвалёной унии! Вы пишете, что вам дал в этом повеление верховный пастырь. Противиться верховному пастырю было бы проклятым покушением; но я смею утверждать, что если бы святой отец знал, какие раздоры возникают в нашем отечестве по поводу вашей унии, то, без сомнения, дозволил бы то, чему вы упорно сопротивляетесь. Вследствие всего этого, король повелевает вам распечатать и отворить в Могилёве церкви; а если вы этого не сделаете, то я, по повелению его королевской милости, сам прикажу церкви распечатать и возвратить. Жидам и татарам не возбранено иметь в королевских владениях свои синагоги и мечети, а вы печатаете христианские церкви! Уже со всех сторон отзываются слухи, что они (православные) хотят разорвать с нами всякий союз, и всюду пошла поголоска, что они лучше готовы быть в подданстве у неверных турок, нежели терпеть такое угнетение своей совести. Что касается до полочан и других бунтовщиков против вас, то может статься, что они таковы в самом деле; но вы сами подняли их к возмущению».

Письмо это писано в Варшаве 12 марта 1622 года, в то самое время, когда в Киеве догорал последний пламень жизни Сагайдачного. Коммиссия по вопросу унии медлила, как водится, своим решением, и влияние иезуитов заставляло опасаться, что её решение к добру не приведет. Замечательны в этом отношении следующие слова Сопеги: «Того мало, что казаки ждут в Киеве решения назначенной по сему предмету комиссии: дело в том, удачна ли будет её работа! Результаты этой комиссии дают нам лишь надежду неведомого доселе блага, и потому безрассудно прерывать грубым насилием столь желанное согласие».

Ещё интереснее для нас противоположные взгляды Кунцевича и Сопеги на отношения казаков к вопросу церкви. Кунцевич писал, что унии сопротивляются только некоторые монахи из епархии Борецкого и Смотрицкого да несколько лиц из киевской шляхты; а Сопега отвечал ему: «Нет, просьба королю подана не от нескольких чернецов, а от всего Войска Запорожского, с домогательством, чтобы Борецкого и Смотрицкого в их епархиях утвердить, а вас вместе с другими удалить».

В этом случае показание Кунцевича согласуется с позднейшим свидетельством очевидца, по которому только немногие лица присутствовали секретно при посвящении Иова Борецкого в митрополиты. Эти-то лица и могли быть шляхтичами, в роде самого Конашевича-Сагайдачного, которые действительно подали королю просьбу с прибавлением к своим титулованным по-казацки именам обычных слов: «со всем Войском Запорожским». В отзыве Сопеги мы видим документальность; в показании Кунцевича — реальность. Сопега, как человек кабинетный, принимал написанное на бумаге в буквальном смысле, тогда как на деле всё Войско Запорожское, именем которого импонировали короля и его раду, состояло только из домовитых киян, присутствовавших в запертой накрепко церкви во время совершения великого акта. От Запорожского Войска, толкавшегося даже по киевским базарам, скрывались его вожаки с тем делом, которому служили по дружбе к таким лицам, как Иов Борецкий; и каждый из членов восстановленной иерархии был посвящаем Феофаном неожиданно то в одном, то в другом из украинских монастырей, без всякой парадности.

Сопега, видевший религиозную агитацию через медиум панских съездов, писал далее к Кунцевичу: «На сеймах же разве мало мы получаем жалоб от всей Украины и от всей Руси, — не от некоторых только чернецов»?

Но мы знаем уже, что это были за жалобы и как мало общего имели с ними действия тех, которые пользовались правом присутствовать в посольской избе. Всё Войско Запорожское действовало в настоящем случае никак не единодушнее, как и вся Украина или вся Русь. Принимать эти слова в буквальном смысле могли сеймовые паны, пугаемые своими собратиями, именно диссидентами, всегда подогревавшими православников, самими православниками, постоянно лицемерившими перед своим духовенством и мещанством, и, наконец, так называемыми политиками, к которым Кунцевич, очевидно, причислял и Льва Сопегу; но потомству это яснее, чем было современникам. Положение церковных дел зависело от немногих личностей, умевших агитировать простонародную массу в том или в другом направлении. Со стороны православия, число таких агитаторов, в данный момент нашей истории, не увеличивалось, а уменьшалось. Это доказал, в числе других, и знаменитый Мелетий Смотрицкий, к которому никак нельзя было нам возвратиться раньше.

Смотрицкий, вместе с православной иерархией, был терпим правительством, но не утверждён в своём звании королём и сенатом. Кунцевич, как это видно из письма Сопеги, признавал существование его епархии, но тем не менее считал её вторжением в область главы христианства. Фанатик, писавший литовскому канцлеру, что имеет право топить отступников унии и рубить им головы, был человек опасный. Смотрицкий прятался от него в монашеском общежитии и действовал, в пределах своей епархии, не иначе, как через посредство своих тёмных и убогих апостолов. Можно себе вообразить, какого закала были эти люди. Они готовы были на мученическую смерть, и нередко погибали в своей миссии, как об этом сохранилось не одно указание в современной полемике. Раздражение умов с обеих сторон дошло до последней крайности. В последствии, гонимые за православие, уже успокоясь в безопасности, говорили своим гонителям: «Вы, как огонь пожирающий, накинулись на нас; вы повернули нам всю душу и переполнили её горечью. Мы думали, что наступает последний день мира и страшный суд». Смотрицкий видел из своего убежища, как православных преследовали в судах, на улице, в домах, как запрещали иметь с ними какие бы то ни было сношения, даже обращаться к ним с обыкновенным словом. В самый монастырь Св. Духа бросали к нему камни из пращей и горящие головни во время грустных и торжественных «церемоний» страстной недели. В таком положении провёл он больше двух лет, и душа его, не созданная для открытой, отчаянной борьбы, истомилась. Вдруг узнает он, что Кунцевич убит и город Витебск кипит открытым бунтом. Это можно было предвидеть; это следовало предвидеть; этого ждал сам Кунцевич, но вовсе не ожидал православный его соперник.

Заговор на жизнь Кунцевича составился, как полагали, ещё в конце октября 1623 года. В той самой ратуше, где, тому назад два с половиной года, славетные местичи выслушали православное заявление Мелетия Смотрицкого, они, по словам их обвинителей, постановили тайное решение уничтожить унию, которая, по их мнению, держалась только Кунцевичем. Может быть, их решение было вовсе не то, каким оно явилось в устах молвы и во мнении судей по совершении убийства. Может быть, в этой секретной раде мещане были ещё далеки от кровавого дела. Кто знает? Может быть, они колебались между двумя предприятиями, на что сохранились намёки и в современных письменах: взять ли защиту церкви на себя, или же вверить её казакам? На казаков, говоря вообще, мещане смотрели, как на отребье «статочного» общества; но, что казаки действительно могли быть предметом их мимолётных мечтаний, это доказывают и некоторые события в Киеве, и те слухи о стачках мещан с бывшими их потужниками, которые так упорно поддерживались противниками православия. Быть может, витебцы ещё взвешивали: не будет ли разлив казачества в Белоруссии хуже всякого другого бедствия для городов и сёл? Память о сожжении Могилёва и обо всём, чем сопровождалось это событие в 1596 году, была ещё свежа в устах очевидцев. Да и на самих себе испытали витебцы, в 1601 году, что такое казаки. На возвратном пути из шведского похода, зацепили казаки, по дороге, Полотск варяжским обычаем и, по словам летописца, причинили ему великую шкоду, а с Витебском обошлись по-татарски, и «такую содомию в нём чинили», что показались честному составителю летописи хуже всякого неприятеля.[38] Поэтому-то, хоть и старались православные, чтоб «имя казаков было в устах у папы и у митрополита униатскаго»;[39] хоть и пугали местичи своих напастников низовыми братчиками, но в сущности не знали, которая из трёх орд была для них опаснее: татарская, жолнёрская, или казацкая. Если казаки были крайне антипатичны хозяйничавшей шляхте, то не меньше шляхты сторонились от этих добычников и промышленные горожане, к какому бы вероисповеданию ни принадлежали они. Иначе — не смотрели бы они на московского царя, как на освободителя городов от двух противоположных и враждебных друг другу элементов — жидовства и казачества.[40] Но, как бы оно ни было, только, по-видимому, ничего ещё не было решено в Витебске относительно крайних мер против унии. Случай, в то фанатизованное время довольно обыкновенный, заставил горючие материалы вспыхнуть в сердцах витебцев, может быть, раньше того времени, к которому они готовились агитаторами свободы совести.

Утром 12 ноября 1623 года, в воскресенье, архидьякон Кунцевича, Дорофей, напал на православного священника, переправлявшегося за реку Двину для совершения тайком богослужения в заречной «будке», или «шопе», как назывался шалаш, устроенный гонимыми поборниками древнего благочестия. Фанатик был не один. Он избил священника до полусмерти и, связав по рукам и по ногам, запер в архиепископской кухне. Слух об этом насилии поднял весь город: сердца были подготовлены множеством предшествовавших обид. Загудел вечевой колокол; ударили в набат по всем колокольням. Ещё недавно молчаливые витебцы взревели подобно стаду белорусских туров. Толпа отчаянных людей вломилась в архиепископский дом. Православный священник был освобождён, а предводитель ненавистной унии пал среди своих перекалеченных слуг. Тело его, брошенное с высокого берега в реку,[41] подхватили рыбаки, отвезли вверх по Двине, на урочище Песковатик, и, привязав к нему каменье, бросили на самой средине реки в воду.[42]