Но мыслимо ли было, чтобы он кому-либо из учеников своих позволил выступить за пределы того, чем сам он ограничивался в выражении православного учения? Покойный Хомяков был крайне удивлен дозволением митроп. Филарета напечатать в "Православном обозрении" перевод с французского его сочинения "Катехизическое учение о Церкви"; но то был журнал, издаваемый не от духовной академии, да и статья напечатана была, кажется, без имени автора28. Монографию же бакалавра духовной академии об Ап. Павле предполагалось, конечно, напечатать в академическом журнале; да и самый предмет монографии требовал в то время крайней осторожности при напечатании в академическом печатном органе сочинения об учении Ап. Павла, и в частности учения об оправдании. Протестантство, как известно, буквально повторяет слова Ап. Павла, что верующий во Христа оправдывается верою без дел закона (Рим. III, 28), протестуя против направления римского католичества, которое всю надежду спасения возлагает на дела благочестия. Церковь Греко-Восточная, ограждая чад своих от увлечений протестантизма, впадающего в мечтательное христианство бездейственного пиэтизма, образчиками которого могут служить христианство лорда Рэдстока, Пашкова и наш южнорусский баптизм29,-- усвоила себе вероопределение о спасении верою и делами. И совершенно понятна крайняя осторожность митрополита в напечатании от лица его Академии раскрытия богооткровенного учения, что условие нашего спасения чрез Христа действительно есть вера собственно, а не дела, хотя эта спасающая нас вера не может быть без дел, составляющих необходимое ее проявление и свидетельство ее жизненности (Иак. II, 20).

Говоря об отношениях покойного Московского митрополита Филарета к о. Феодору, не будет неуместно припомнить здесь случай, рассказанный М. П. Погодиным в его "Воспоминании об А. М. Бухареве", которое напечатано было в "Моск<овских> вед<омостях>" за 1874 г. (No 84). Погодин говорит, что, когда митрополит выразил о. Феодору свое недовольство по поводу представленного ему первого из "Трех писем к Гоголю" за несвойственный, по его мнению, ученому монаху выбор предмета для его писательского труда, о. Феодор, без сомнения, не оставил своего взгляда на дело невысказанным. Конечно, он и пред митрополитом исповедал те свои убеждения, которые и привели его к монашеству, убеждения относительно непозволительности для "духовных" смотреть "сложа руки" на то, как "светские" их братья трудятся и болезненно подвизаются в деле проведения в жизнь начал истины Христовой, смотреть безучастно, как они бьются -- оставленные одними, терпя жестокие нападения от других. О. Феодор представлял митрополиту, в защиту начатого им дела, что обязанность духовных -- утверждать в вере братии своих, руководить, исправлять их недоразумения и ошибки в этом благом деле (Лк. XXII, 32; Ин. XXI, 15; Гал. VI, 1). Для о. Феодора начатое им дело было тоже делом его монашеского подвига; письма к Гоголю писаны были им во дни Великого поста, которые о. Феодор, в этом же своем произведении, сам называет днями особенной сосредоточенности. Но на горячую защиту своего дела о. Феодор слышал от митрополита только краткие отзывы: "это -- глупо!", "это -- гордо!", "это -- глупо!". Видя, что для дорогой ему Христовой истины нет доступа к сердцу отца, о. Феодор в горести замолчал. "Что же ты замолчал?" -- спрашивает митрополит, не слыша более возражений. "Я молчу потому, -- отвечал о. Феодор, -- что, сколько это от меня зависит, я не хотел бы говорить ни глупых, ни гордых речей". Голос правды, так редко в присутствии митрополита Филарета исходивший из других уст, кроме его собственных, должен был дойти до его правдолюбивого сердца; и -- действительно -- он тотчас же переменил тон и сказал ласково: "Ну вот, ты уже и рассердился!" Но, конечно, внутреннее сознание своей несправедливости к подчиненному монаху не могло повлиять на решение митрополита и выразилось только в перемене обращения: митрополит тотчас же переменил тон разговора и стал обращаться с своим собеседником уважительно. Что же касается о. Феодора, то весьма вероятно, что огорчение, причиненное отказом в дозволении напечатать "Письма к Гоголю" не безвинно было в болезни, постигшей о. Феодора после этой беседы с митрополитом, когда он несколько недель пролежал в семинарской больнице; когда же, по выздоровлении, перед отъездом в Лавру о. Феодор опять явился к митрополиту, владыка принял его с особенной лаской и часа два провел в отечески-откровенной беседе с ним, отказывая другим посетителям. Понять и оценить самую правдивость молодого ученого иеромонаха могут те только, кому известна крайняя бесцеремонность обращения покойного митрополита Филарета с своими подчиненными и -- то, как все трепетало и безмолвствовало пред его взором и словом.

Этим рассказом заканчиваю ту часть моих "Воспоминаний об о. Феодоре", которая обнимает слышанное от других, частию же и от него самого о его жизни, предшествовавшей личному моему знакомству с ним, по приезде его на службу в Казанскую академию. Но личным моим воспоминаниям о нем самом мне хотелось бы предпослать краткий очерк той среды, в которой привелось ему жить и действовать в Казанской академии. Желающих получить более подробное представление об этом общем фоне картины отсылаю к несравненной по живости изображения "Истории Казанской Духовной академии" П. В. Знаменского. Здесь как живые проходят перед читателем ректор архим. Агафангел (т. I, с. 104-114), инспектор архимандрит Серафим (с. 118-124), помощник инспектора архимандрит Вениамин (с. 180-183), иеромонахи Диодор (с. 131-132), Григорий (с. 177-178) и, наконец, ректор архимандрит Иоанн (с. 136-215), при котором и по влиянию которого закончилась академическая служба и деятельность о. Феодора в Казани. Но здесь уместно будет сказать, собственно, о ректоре Академии Агафангеле, инспекторе Серафиме и помощнике его Вениамине, служебного деятельностью которых ближайшим образом подготовлена была среда студенчества как почва для деятельности о. Феодора и как живой предмет и радостей, и огорчений в казанский период жизни о. Феодора. Дальнейшие изменения этой среды под влиянием новых начальствующих и служащих лиц в Казанской Духовной академии обрисуются сами собой в последующем ходе моих воспоминаний.

Ректор Казанской академии архимандрит Агафангел, скончавшийся в 1876 г. архиепископом Волынским, дважды в течение своей служебной жизни обратил на себя внимание всего духовного мира в России: при начале своей духовно-учебной карьеры безыменным донесением о распространении из С.-Петербургской Духовной академии перевода с еврейского пророческих священных книг, сделанного профессором той Академии, прот. Герасимом Павским30; в конце своего архипастырского служения преосвященный Агафангел, напротив, открыто выступил с протестом, на который не осмеливались другие, протестом против задуманной тогдашним обер-прокурором Свят. Синода гр. Д. А. Толстым реформы духовного суда. Проектом этой реформы глубоко возмущены были все архипастыри Церкви Русской, считая его антиканоническим посягательством на церковные права и власть епископа; но открыто возвысить голос против обер-прокурора, непреклонного при проведении в жизнь своих предначертаний, решился один только архиепископ Волынский, и то, быть может, потому именно, что, считая себя стоящим уже одной ногой в могиле, не страшился уже увольнения на покой {Известный канонист -- преосвящ. Алексий (Лавров), впоследствии архиеп. Литовский, свое возражение на проект издал не от своего лица, а от имени светского писателя Елагина.}. Его резкий отзыв дал точку опоры при рассмотрении в Синоде отзывов, поступивших и от других архипастырей, и -- совсем уже готовая было -- реформа суда духовного была отклонена31. Но и тот, и другой простесты свидетельствовали об энергии, какою одарен был от природы молодой иеромонах или престарелый архиепископ -- Агафангел. О. Феодор и по годам, и по службе на десять лет был моложе своего начальника по Казанской академии, архим. Агафангела32; в Московской академии он встретился с ним очень лишь на короткое время. Когда в 1842 г. студент Тверской семинарии Александр Бухарев поступил в Академию, иеромонах Агафангел, только что сделанный инспектором Академии, в сентябре того же года уже оставил ее, был возведен в сан архимандрита и послан на ректуру в Харьков. Но едва ли пригодилось бы чем-нибудь прежнее знакомство о. Феодора с его новым начальником: говорят, архимандрит, потом епископ, напоследок архиепископ Агафангел каждым своим служебным перемещением пользовался, чтобы на новом месте служения начать жить не так, как жил на прежнем месте; если же это правда, то, значит, он постоянно играл роль и нигде не был сам собою, постоянно парадировал пред окружающими, рассчитывая на эффект. В Казанской академии он изображал из себя администратора -- с непреклонной волей, с безапелляционными решениями. Но даже и от студентов Академии не могло укрыться, что этот -- такой "важный" -- ректор сам себя ценит не по своей оценке, а по благоволению к нему начальства, по расположению к нему общества, что не могло способствовать образованию истинного к нему уважения в среде студенчества. Не пользовался он уважением в Академии и как ученый. Конечно, из семинарий в академии поступали самые даровитые воспитанники -- человека 2-3 из 80 и более оканчивавших курс в данном году, из числа этих отборных при академиях оставляемы были опять лишь самые даровитейшие; потому, говоря вообще, в среде академических преподавателей, из которых комплектуется и персонал начальствующих в академии, не может быть положительно бездарных. Но как в одном, не помню его названия, в одном голландском городке, населенном исключительно миллионерами, все же оказывается разделение обывателей на богатых и бедных, так и в корпорациях деятелей науки при высших учебных заведениях не всякому удается составить себе и удержать за собой репутацию умного профессора. Не составил себе такой репутации и ректор Агафангел в Казани. Самообольщением оказался и воображаемый им в себе талант администратора, дающего по своей воле ход и направление вверенному ему учреждению. Казанская академия в ректорство архимандрита Агафангела представляла собою хорошо налаженную предместниками его машину: а машинистом был инспектор -- архимандрит Серафим.

Немного могу я сообщить из личных моих воспоминаний к характеристике отношений, какие должны были установиться между ректором Академии Агафангелом и архимандритом Феодором. Предметом толков между нами -- студентами -- прежде всего послужил опыт их совместной писательской деятельности. При Казанской академии в 1855 г. основан был духовный журнал -- "Православный собеседник". В первых же книжках нового журнала появилась статья "Новозаветный закон в сравнении с ветхозаветным". Под таким заглавием предложено объяснение нагорной беседы Христа Спасителя по Евангелию от Матфея. Статья напечатана без имени автора -- по обычаю того времени ни в одном из духовных академических журналов имена авторов не печатались. И как случилось, что ректор Агафангел и о. Феодор предприняли небывалый опыт совместного авторства,-- нам осталось неизвестным; но нетрудно было всякому видеть, где кончалась работа одного автора и где начиналась речь другого. Ректору принадлежит в статье сухой перифраз буквы изложенного у евангелиста Христова учения, перифраз, похожий на наши учебники по Закону Божию для начальной школы. В это объяснение буквы, которая в буквальном объяснении вовсе и не нуждалась, о. Феодор вложил духовное понимание Христова слова, обращенного к геннисаретским рыбакам, их женам и детям. Это были те же объяснения Христова учения о любви к врагам, о непротивлении злу, о клятве, о разводе и пр., какие после напечатаны были о. Феодором в книге "О Новом Завете Господа нашего Иисуса Христа". Ректор не мог не признать справедливости слов митрополита Филарета, что в лице о. Феодора он посылает ценный дар молодой Академии от старшей сестры ее.

Он и не преминул воспользоваться этим даром, однако попытка не имела успеха. Был тогда в Казани помещичий дом Горемыкиных, куда собирались потолковать "о материях важных" посвободнее, чем это можно было в клубе. Здесь бывали представители университетской науки; бывал и ректор Агафангел как представитель духовной учености. Когда в дебатах горемыкинского салона задевались вопросы, соприкосновенные богословской области или когда и общие вопросы трактовались людьми науки независимо от начал "православия, самодержавия и народности", ректору нельзя было не выступать представителем и защитником православно-церковных воззрений; но едва ли он мог чувствовать себя победителем на этих словесных турнирах. И вот ему, по складу своего ума обладавшему свойством все видеть ясно и все вопросы решать просто, понадобился и пригодился теперь этот не блестящий и не речистый выходец Московской академии, который и давно всем известные вопросы решает как-то по-новому, и говорит мудрено о том, что прежде всем казалось ясно и просто. Побывал о. Феодор на этих вечерах у Горемыкиных, послушали его сторонники неверующей науки: увидали, конечно, что они говорят на разных с ним языках, и замолчали. Так и не удалось о. ректору сделать о. Феодора присяжным полемистом Церкви на горемыкинских вечерах. Не хотел бывать на них и другой представитель богословской науки в Казанской академии -- инспектор Серафим, который с своим диалектическим умом как раз подходил бы к назначению -- заграждать уста противящимся истине (Тит. I, 11; 2 Тим. III, 8).

Рассказ свой об отношениях между ректором Академии Агафангелом и о. Феодором закончу воспоминанием о двух огорчениях, которые привелось о. Феодору испытать от ректора. Первое -- это когда ректор увидал на о. Феодоре орден не на такой ленточке, на какой полагалось носить его; другое -- было серьезнее. Не могу утверждать, потому что слышал этот рассказ от человека, который сам ничего не смыслил в лентах и орденах, но, по всей вероятности, дело было в употреблении александровской ленты вместо аннинской. Что удивительного, что о. Феодор никакого внимания не обратил на то обстоятельство, что на красной ленте, к которой пришили ему орденский крест, нет узенькой желтой полоски по краям, а о. ректор увидал в этом чуть не государственное преступление и разбранил кавалера, не знающего толка в кавалериях33. Но как скоро рассеялись в воздухе раскаты грома из уст ректора, так и забылась эта -- в сущности забавная -- история. Другое огорчение не так дешево обошлось о. Феодору; оно стоило ему одного из болезненных припадков уныния, делавших его не способным на некоторое время ни к какому занятию. Это было огорчение, когда ректор не принял от о. Феодора его отчет о ревизии Симбирской Духовной семинарии, как не удовлетворявший требованиям канцелярской формы. У о. Феодора не было и не могло быть двух точек зрения: одной -- для дел земных, житейских, другой -- для дел духовных; потому и не мог он понять, чтобы о результатах ревизии Духовной семинарии, о деле образования и воспитания в духовно-учебном заведении можно было говорить не как о деле собственно Христовом, а как-нибудь иначе. Ректор же Академии Агафангел не мог допустить и мысли, чтобы в деловые бумаги академического Правления вторгался богословский элемент с своим богословским языком; еще менее мог он допустить в отчете о ревизии те своеобразные выражения, без которых не мог обходиться о. Феодор при изложении своих богословских воззрений. Итак, ректор потребовал от ревизора переработать отчет о ревизии, да и не в одних только выражениях, а -- по существу, так как и содержание представленного о. Феодором отчета не укладывалось в рамки официальных рубрик ревизорского отчета. Ревизорский отчет о состоянии образования и воспитательной части в духовно-учебном заведении, освещенный светом, исходящим от креста Христова, казался о. ректору такой же непозволительной несообразностью, как аннинский крест на александровской ленте; а для о. Феодора требуемое от него умолчание в отчете о Христе, Агнце Божием, вземлющем грехи мира, и об отношении к этому делу Христову духовно-воспитательного дела в Симбирской семинарии предсталялось требованием отступничества от Христа. Не знаю уже, в переделанном или не в переделанном виде лежит в архиве Казанской Духовной академии этот отчет, стоивший столько крови его составителю (см.: Ист<ория> Каз<анской> ак<адемии>. Т. I. С. 341).

Может быть, после этих рассказов понятнее будет, если я скажу, что о. Феодор к ректору Академии Агафангелу мог иметь только случайные и служебные отношения, отношения подчиненного к начальнику, а не человека к человеку; очень уж далеко и глубоко человек был запрятан под рясой и клобуком в архим. Агафангеле -- служилом человеке духовного ведомства. Только уже оставляя Академию по назначении в викарии митрополиту С.-Петербургскому Григорию, выдал архим. Ага-фангел свое внутреннее отношение к этому монаху -- совсем не Синодального периода, а точно как будто бы современнику Исидора Пелусиота или долгих братьев34: уезжая, он пожелал исповедаться у о. Феодора; и это уже -- не напоказ, так как никто не знал и не мог знать о том; много лет уже спустя, как-то к слову, сказал мне об этом о. Феодор.

Совсем иного рода отношения установились у о. Феодора по приезде его в Казань с тогдашней инспекцией Академии -- архим. Серафимом и архим. Вениамином; здесь вскоре почувствовалась рознь принципиальная, а не случайная, -- рознь в самом направлении, а не от разности личных вкусов или от столкновения личных интересов.

Можно было бы предположить, что архим. Феодор и архим. Серафим должны были хорошо уже знать один другого задолго еще до встречи своей на службе в Казани, где один был уже инспектор Академии, а другой -- легко было предвидеть -- приехал в качестве готового преемника ему по инспекторству. Когда -- теперь уже архим. Серафим, а прежде Сем. Ив. Протопопов -- был студентом старшего курса Академии, Александр Матв. Бухарев, студент младшего курса, 2 года жил в одном "номере" с первым. На самом же деле при встрече своей в Казани ни тот, ни другой не могли признать в лице своего прежнего сотоварища "старого знакомого". Нет сомнения, что и в студенте младшего курса Александре Бухареве в первые два года его академической жизни, когда С. И. Протопопов как "старший" по обязанности должен был наблюдать и аттестовать его характер и поведение, далеко еще не сложился бакалавр и профессор иеромонах Феодор; еще менее сам о. Феодор мог признать в архимандрите Серафиме прежнего студента-москвича С. И. Протопопова. В Московской академии студенты-москвичи всегда составляли как бы аристократию своего рода, и по костюму, и по манерам, благодаря тому обстоятельству, что между ними большинство были дети московского, обладавшего средствами духовенства. Из среды других студентов Московской академии, бывших семинаристов, особенно должен был отличаться и достатком, и светскостью приемов С. И. Протопопов -- сын богатого московского протоиерея, учитель детей в доме известного министра финансов при государе Николае Павловиче, графа Канкрина. И в начале своей казанской академической службы СИ. Протопопов был еще душою светского общества, неутомимым танцором вечеров, дорогим для всех гостей, разливавшим вокруг оживление и веселье. Как вдруг что-то такое случилось и -- умер прежний Сем. Ив. Протопопов!.. его место заступил живой мертвец -- монах Серафим. Когда в 1854 году я поступил в Казанскую академию, семь лет уже прошло со времени пострижения о. Серафима; он был уже архимандритом; но и я застал еще мертвую оболочку этой мертвой души, -- нет, пожалуй, не мертвой, но, видимо, пережившей состояние смерти: тусклые, мертвые глаза, слабый, едва слышный голос, медленные, размеренные движения, а особенно эти глаза мертвеца производили и на других угнетающее, мертвящее действие; когда через 30 лет я снова увидал его уже престарелым епископом, он был много живее прежнего -- и взглядом, и речью, и в движениях. Если в духовном подвиге смерти для земного мира нужны и могут быть руководители, то бакалавр Казанской академии СИ. Протопопов встретил себе такого руководителя в лице профессора той же Академии, архимандрита Антония (Радонежского), бывшего после епископом Уфимским, потом -- Оренбургским, потом членом Московской Синодальной конторы, без управления какою-либо епархиею, и, наконец, уволенного на покой от всяких дел управления. Преосвящ. Серафим, как скоро получил в самостоятельное управление епархию, взял его к себе в Смоленск, где и покоил его до смерти в одном из смоленских монастырей. Этот-то епископ, а тогда еще архимандрит Антоний, тоже пережил в свое время "горечь смерти" (1 Цр. XV, 32): он -- тоже некогда веселый, молодой, здоровый, жизнерадостный, -- схоронивши нежно любимую, молодую красавицу-жену, с которой и года, кажется, не прожил после брака, тотчас же принял монашество и вскоре из Нижегородской семинарии, где был профессором, вызван был на профессорскую кафедру в Казанскую академию. Между его пострижением и пострижением С. И. Протопопова не насчитывается и трех лет расстояния; а отношение духовного сыновства о. Серафима к архимандриту Антонию и глубокое, до конца жизни уважение преосвящ. Серафима к памяти его учителя в жизни духовной не оставляет никакого места сомнению в том, что архим. Антоний своим словом и примером указал С. И. Протопопову в монашестве желанный гроб для потерпевшего какое-то смертельное поражение духа его. Но архим. Антоний, научивши своего ученика умереть для мира, не мог дать ему начала для новой духовной жизни. Из ученика вышел образцовый монах, далеко позади себя оставивший в этом отношении своего учителя, но не тот "праведник", которому "не лежит уже закон" (1 Тим. I, 9), потому что он стоит уже выше требований закона; из ученика, по подобию его учителя, вышел праведник, живущий по началу: "сотворивший все поведенное" в законе, тем самым, исполнением закона, -- и "будет жив" духовно (Рим. X, 5).