— Еще разъ спрашиваешь, — сказала она съ досадой. — Люблю, онъ много мнѣ дарилъ, онъ какъ отецъ мнѣ.
Тогда я убѣдился, что съ ней надо говорить яснѣе, и спросилъ у нея о томъ же яснѣе и грубѣе и прибавилъ:
— Правда ли это?
— Ба! — воскликнула она… — Нѣтъ, это неправда.
Я молчалъ, глядѣлъ, и сердце мое все сильнѣе и сильнѣе билось, мнѣ было страшно; только я все-таки не выпускалъ ея руки изъ моей. Забылъ теперь и Благова, и всѣ вопросы высшей политики, и совѣты родителей, и отца Арсенія, и мою собственную славу, прогремѣвшую благодаря Исаакидесу по всей Элладѣ и по Турціи, я теперь думалъ только о томъ, когда пріятнѣе держать мнѣ эту невѣрную, агарянскую маленькую руку, тогда ли, когда я слышу подъ пальцами моими нѣжный скрипъ шелку, или тогда, когда эта рука безо всего?
Наконецъ она спросила меня: «Хочешь этой мастики?» Я сказалъ: «Хочу».
Она нагнулась…
Прощай, прощай, моя невинность, моя чистота! Прощай навѣки, стыдливость цѣломудрія! Я обнялъ ее, и мы стали съ ней цѣловаться.
Въ большихъ комнатахъ вдали опять заиграла музыка, опятъ начали пѣть цыгане. Тогда намъ стало еще пріятнѣе. Она брала меня руками за лицо, и поднимала вверхъ мой отроческій подбородокъ, и цѣловала его, и цѣловала шею, и говорила:
— А я тебя, кузумъ, очи мои, гдѣ ни поцѣлую, вездѣ мнѣ нравится.