— Во-о, опять новости — пишет...

Стал я втолковывать ей: пойми, мол, к чему готовлюсь. Куда там!

— В ораторы, — кричит, — лезешь, а живешь хуже паршивого чернорабочего. Глянь хотя бы на сторожа. Какое его дело? Не мастеровой даже. Дурак-дураком, ночью готовое стережет, а живет не чета нам. Две комнатки у него, как картиночки, кухня, дочки барышнями ходят, за одной чертежник, за другой бухгалтер увиваются. Огород, садочек, сливы, вишни, а яблоня какая! Яблок пудов восемь снял, а мы только и пробовали яблок, что в мамином садочке...

Этот мамин садочек — провались он! — покоя не давал мне. Стал я дома в молчанку играть. Жена долдонит, а я сижу, жду, пока выговорится она. Но разве дождешься? Ты с работы, голова у тебя тяжелая. Посидишь, обалдеешь — и в постель.

Извелся я и начал являться домой есть да спать. Прибегу, поем, с детьми пошушукаюсь, от слов жены отмахнусь — и в клуб. Там и к слову готовился. Сяду, где потише, и записываю. Потом выйду за завод и говорю, говорю, житье наше перетряхиваю и загодя радуюсь: все, мол, поймут меня, перестанут попрекать домашними склоками, зашевелятся, и начнем мы улаживать наш неладный быт...

В субботу работа была горячей, и день пролетел быстрей ветра. Уже кончать пора, а меня с Крохмалем в инструментальную зовут: станок испортился там. Работы часа на два, а мне еще с мыслями собраться надо.

— Уломай ты, — говорю, — кого надо, чтоб разрешили нам завтра станок отремонтировать. Не до работы мне...

Сбегал Крохмаль в контору, и пошли мы домой. Продумал я дорогой свое слово, — все будто в порядке. Надел дома башмаки, гимнастерку, после чаю спровадил к старухе-соседке мальчишек и говорю жене:

— Ну, собирайся, пора.

Она будто спросонья глядит на меня и спрашивает: